Выбрать главу

Мокрушникам на довольствии нравится убивать, хотя в большинстве своем они этого не признают. Но тогда с чего им заниматься этой работой? Вот почему мокрушники и сами не очень заживаются на свете. Они подвержены эмоциям, а если эмоции примешиваются к делу, пиши пропало.

Мне, помнится, как-то раз довелось беседовать с одним из них. Этот не скрывал, что любит свое занятие. «Конечно, мне нравится убивать, – заявил он мне. – А кому не нравится? Еще ни один солдат, вернувшийся с войны, не сказал, что это дело было ему не по нутру. Удовольствие, которое получаешь, убивая на войне, омрачается только одним обстоятельством: в тебя тоже стреляют. А со мной этого не происходит, стало быть, я могу вовсю наслаждаться убийством и ни о чем не тревожиться».

Мы провели с ним целый день, попивая пиво в забегаловке на Восьмой авеню, и все это время он мусолил излюбленную тему: «Мне нравится убивать точно так же, как и любому другому. Вот представь себе, стою я с пушкой в руке, а передо мной – этот парень, которого я сроду не встречал. Но кто-то хочет, чтобы он умер, и мне поручили эту работу. Так? Так! Понимаешь, я спускаю курок, и пушка в руке дергается как живая, и гремит, а парень складывается пополам, будто кусок старой туалетной бумаги. Мне это нравится, я чувствую ладонью пушку и ловлю кайф, я вижу, как парень сгибается и падает на землю, и ловлю кайф».

Я, помню, спросил мокрушника, почему он ловит кайф от таких вещей, и мокрушник ответил: «Да потому, что это происходит не со мной. Смерть – штука занятная, Клей, от нее всегда балдеешь. Спроси любого из зевак, что толпятся возле места, где произошла дорожная авария, либо стоят на тротуаре и ждут, когда самоубийца сиганет или сверзится с карниза. Или спроси тех, кто приходит пялиться на публичную казнь. Да они кайф ловят, Клей, точно так же, как я тащусь, когда спускаю курок, и парень валится замертво. Они балдеют, потому что смерть вот она, совсем рядом, но это не их смерть. И у меня такой же балдеж, когда я вершу лихое дело. Большинству людей слабо кого-нибудь пришить, одни боятся полиции, другие возмездия, третьи – еще чего-то. А я вот не боюсь. Я прямо упиваюсь радостью, чувством облегчения, балдею оттого, что все еще жив, все еще дышу. Он мертв, а я – живехонек».

Никакой недуг не страшен, если внушить себе, что им страдаешь не только ты, но и все остальное человечество. Тогда, вроде, его уже и болезнью-то не назовешь. И кто скажет этому парню, если он еще жив (легавые в конце концов сцапали его после одного из убийств, когда он так закайфовался, что не смог заставить себя бросить труп и унести ноги), что он не прав, что он и впрямь болен и что таких, как он, можно по пальцам счесть?

Если человек никогда не убивал, ему не дано знать, приятно это или нет.

Мне убивать приходилось, а посему я могу опровергнуть утверждения этого безумца.

Я никогда не убивал людей из ненависти к ним. Я ни разу не убил человека, жизнь которого была нужна обществу. Я не совершал ни одного убийства по личным мотивам.

Да, я убивал. Всего два-три раза, но убивал. И никогда не находил в этом ничего приятного. Я рассматривал это как свою работу, как задание, которое мне надлежит выполнить. И я знаю, что если уж мне когда-нибудь суждено испытать при этом какое-то чувство, приятным оно не будет. Скорее уж горьким. А тогда я уже не смогу делать эту работу.

Что мне действительно приятно, так это слава, которая обо мне идет. Эд знает, что ему достаточно показать на кого-нибудь пальцем и сказать. «Клей, этот парень должен перестать дышать. Ты уж не отдавай его никому на откуп», и парень перестанет дышать. Эд знает, что я не буду перепоручать задание никому из наемных мокрушников и не завалю дело. Легавые даже не заговаривали с нами ни об одном убийстве, совершенном лично мною.

Этим отчасти и объясняется моя слава. На меня можно положиться в любой обстановке. Мне доставляет удовольствие знать, на каком я счету, и сознавать, что я заслуживаю этого высокого мнения. Другая составная часть моей репутации заключается в том, что члены организации, либо знакомые со мной лично, либо наслышанные обо мне, знают, что у Эда Ганолезе никогда не было лучшего сторожевого пса. Им известно, что меня нельзя подкупить, настращать и перехитрить. Они знают о мой способности отключать чувства и о том, что чувство – единственная причина, по которой люди попадают за решетку.

Человек, подобный тому мокрушнику, который признавал, что ловит кайф, убивая людей, всегда вызывает у меня тревогу. Мне делается не по себе. На такого парня невозможно положиться, ему нельзя доверять. Эд никогда не отдал бы мою работу человеку с такими умонастроениями. Ему нужен кто-нибудь навроде меня, способный убить, если без этого не обойтись, но неспособный пристраститься к вкусу крови.

Я размышлял об этом и гадал, сумею ли когда-нибудь объяснить все Элле.

Как втолковать ей, что я убиваю только хладнокровно и не становлюсь при этом хладнокровным животным? Что я делаюсь бесчувственным, лишь когда чувства несут в себе опасность, а при обычных обстоятельствах у меня их не меньше, чем у любого другого человека?

Мне казалось, что я вообще не смогу этого объяснить – ни Элле, ни кому бы то ни было вообще. Я очень сомневался, что сумею растолковать ей суть своих взаимоотношений с организацией и причины, по которым я способен оставаться самим собой, даже выполняя те задания, которые мне поручают.

Способен? Нет. Не то слово. Обязан. Я не смог бы объяснить Элле, зачем и почему мне необходимо оставаться самим собой, даже исполняя все требования организации. Я не смог бы объяснить, что всякий профессионал крайне нуждается в том, чтобы другие нуждались в нем как в профессионале. А моя профессия – быть верной правой рукой Эда Ганолезе.

Что, разумеется, вновь возвращает нас к изначальному вопросу: могу ли я жениться на Элле и продолжать работать на Эда Ганолезе?

Дурное предчувствие говорило мне, что ответ на этот вопрос будет отрицательным. А это, в свою очередь, подводило меня к следующему вопросу: что мне нужнее – Элла или моя работа и нынешнее житье-бытье?

И ответить на этот вопрос я не мог.

Продолжая размышлять, я собрал себе завтрак, потом немного послонялся по квартире, не зная, куда себя деть. В конце концов я закинул эту головоломку на задворки сознания, взял записную книжку, устроился в гостиной и опять сосредоточился на другой головоломке: кто и почему убил Мэвис Сент-Пол и Бетти Бенсон?

Мне пришло в голову, что убийца, возможно, и вовсе не упомянут в моем списке. Но кто еще остается? Я уже наводил справки, повсюду совал нос, но так и не узнал ни одного нового имени. Его просто не могло не быть в списке.

Он должен был оказаться одним из трех оставшихся.

Ну, а если имен в списке вовсе не останется?

Что ж, тогда и буду горевать, а пока еще рано.

У меня было два любимчика – Эрнест Тессельман и муженек. Но сейчас я мог заняться только одним из них, Тессельманом. С благоверным же придется повременить до поступления сведений из Восточного Сент-Луиса.

Похоже, пришла пора опять поточить лясы с Эрнестом Тессельманом. Я позвонил Эду, сообщил ему, что намерен делать, и узнал домашний телефон Тессельмана. Затем позвонил ему, назвался и сказал, что хотел бы еще малость посудачить.

– Вас все еще беспокоит полиция? – спросил он меня.

– Нет, они отстали. Спасибо вам за это, мистер Тессельман.

– О чем же тогда вы хотите вести разговор?