Выбрать главу

Сережка был поглощен открытием, и когда я рассказал ему про Валькину беду, он не сразу понял, в чем дело.

— Какая же тут беда? Это так просто уладить, — сказал он.

Вечером мы пришли к Вальке. Валька валялся на кровати с физикой в руках и тосковал. Странички раскрытой геометрии были прижаты на столе куском засохшего батона, рядом стояла бутылка из-под кефира с грязным стаканом.

Сережка походил по комнате, потом скомандовал:

— Вставай, одевайся!

— Куда еще?

— Вставай, вставай!

— Голова болит.

— Вставай, пойдем ко мне. На неделю. Больше времени нет. Но больше и не нужно.

Сережка сам сложил Валькин чемоданчик, с которым тот ходил в школу, я написал записку Валькиной тете, и мы отправились.

— Ты думаешь, в геометрии ничего интересного? — говорил Сережка по дороге. — А там есть занимательные вещички. Пойдем, пойдем, я тебе покажу.

Валька шел за Сережкой, как больной за врачом, — не очень надеясь на исцеление, но покорно. Словно его вели в больницу.

Мы подошли к дому Сережки. Я завидовал ему, что он может решиться на такое предприятие, не спрашивая маму, и сказал об этом.

— Так ведь все понятно, — удивился Сережка. — Спать будем вот здесь. — Он показал на раскладушку. — Поместимся. А с обедами что-нибудь сообразим. Заниматься — по восемнадцать часов.

— Я не смогу по восемнадцать, — пожаловался Валька.

— Посмотрим!

Мне было поручено поговорить с Анной Николаевной и попытаться что-нибудь объяснить ей. Сережка объявил, что всю неделю ни он, ни Валька не будут ходить в школу. Я должен был по три часа в день заниматься с Валькой литературой.

— Но ни минутой больше — три часа. Рассчитай, чтобы все успеть, — сказал Сережка.

Он командовал, как полководец, у которого план сражения готов и никакие обсуждения не допускаются.

Самое удивительное, что я, например, ни минуты не сомневался: все так и будет, как говорит Сережка. Они с Валькой пройдут почти весь девятый класс за неделю. Валька скептически хмыкал, но просвет уже показался перед ним, и он повеселел.

Разговор с Анной Николаевной вышел тяжелым. Она заявила, что это блажь, что ничего из Дорожкина не выйдет, что хватит его тащить, что ему даже полезно остаться на второй год, а еще полезнее — идти работать и что она не позволит манкировать уроками.

— Смотрите мне, Полыхин! — пригрозила она, хотя я-то ходил в школу исправно.

Тогда я сказал, как велел Сережка. Я сказал:

— Извините, Анна Николаевна, но Разин велел передать: пусть хоть из школы исключают — не придут. Придут через неделю. — И, увидев, что Анна Николаевна готова взорваться, я поспешно добавил уже от себя: — Ну пожалуйста, ну пусть попробуют, а?

Не знаю, что больше подействовало, угроза или мольба, но Анна Николаевна махнула рукой и грозно сказала:

— Только пусть занимаются!

И они стали заниматься. Даже если бы педсовет осаждал их комнатушку за кухней, чтобы вести их в школу, они все равно занимались бы.

Я очень хорошо представляю себе, как все это выглядело бы, скажем, на экране кино. Валька сидит на раскладушке, по-турецки поджав ноги, а Сергей ходит перед ним — два шага вперед, два назад. Смена кадра: я хожу перед Валькой с книжкой в руках и пересказываю ему «Обломова». Валька, дурачье, конечно, не читал Гончарова. Еще кадр: Валька за столом, Сережка висит у него за спиной и толкует: «Главное — установить связи между идеями, ясно?» Наплыв: они хлебают суп тут же, не отрываясь от книг. Еще наплыв: крупным планом спящие лица, рядом, на узенькой раскладушке. Спокойное Сережкино и Валькино тревожное. Если бы все эти кадры положить на бодрую музыку да хорошо смонтировать, возможно, получилось бы и ничего, хотя это было бы и не совсем ново.

Но на самом деле бодрой музыки не было. Заниматься по восемнадцать часов Валька оказался не в состоянии, он и двенадцать еле высиживал. Пробудить у него интерес к биологии не смог даже Сережка. Это озадачило его: он не представлял себе, как же учить, если неинтересно? И в конце концов махнул рукой: «Пусть по биологии будет двойка и переэкзаменовка. За лето что-нибудь придумаем».

Валька оказался великим нытиком. Он не верил в успех и не хотел прилагать слишком больших усилий. Сережка измучился с ним за эту неделю. Но он ни разу не довел дело до ссоры, ни разу не пригрозил, что бросит, и ни на минуту не усомнился в целесообразности предприятия. Он добился бы своего, если бы Валька был не живой человек, а просто деревянный чурбан в самом прямом смысле этого слова. Он заставил бы чурбан встать и идти отвечать геометрию, литературу или химию.

Когда неделя кончилась и затворники появились в школе, Сережка сам обегал всех учителей и уговорил их спросить Вальку «в последний раз». И тут Валька наконец проснулся и поднатужился. Он выкладывался до конца; он даже учительницу биологии не то обманул, не то утомил своим упорством — и получил тройку. И перешел в десятый.

Мне, помнится, очень хотелось сделать из этой истории поучительный для Вальки вывод — ну, вроде того, что нельзя так запускать уроки. Но стоило мне начать свою речь, как Сережка прервал меня:

— Валька ведь не собак гонял, — сказал он. — Пусть его по радиотехнике спросят, хоть за третий курс. Пусть спросят! Выкарабкались — и хорошо. И о чем тут говорить?

22

Я молча снес этот упрек, уже привыкнув к тому, что у Сережки на все какой-то неожиданный взгляд. Я не мог и предполагать, и Сережка тоже не знал этого, что история с Валькой будет иметь последствия не столько для Вальки, сколько для самого Сергея. А последствия были, хотя обнаружить их можно лишь теперь, спустя много лет. Тогда все события казались равнозначными, случайными, они выстраивались в цепочку, в которой ни одному звенышку нельзя было отдать предпочтения — все они были одинаково малозначительны и одинаково важны.

Мы — Сережка, Валька и я — были странными друзьями, если мерить наши отношения общепринятыми мерками. И все из-за Сергея. Как бы ни были мы близки, он едва заметно, но решительно отдалялся от меня и от Вальки, словно охраняя себя от наших посягательств.

Сережка спросит: «Ты сегодня свободен?» — «Занят», — отвечу я и знаю: он не станет спрашивать, чем же я занят, и не станет уговаривать пойти с ним. Хоть бы он обиделся, что ли, потащил меня с собой или сказал бы: «Да брось, какие там у тебя дела!» — чтобы я мог обидеться на него. Нет. Он принимал отказ со спокойствием, которое просто оскорбляло меня, казалось равнодушием. Я не понимал, что Сережка охраняет свой внутренний мир и потому он не позволял себе вторгаться в мир чужой.

Мы все трое оставались как бы порознь. Нам, например, была совершенно несвойственна обычная в дружбе ревность. У меня были свои друзья и знакомые, у Вальки свои, со станции юных техников. Он делал с ними приемники и вел торг деталями. У меня были свои истории, у Вальки свои. Если я хотел, я мог вывалить эти истории в общий, так сказать, котел и встретил бы сочувствие (если бы я нуждался в нем), или помощь, или совет, или ласково-ироническое отношение. Но если я предпочитал умолчать, никто не касался моих историй. Это была в высшей степени необременительная дружба.

Однако вот эта самая необременительность и обременяла меня. Выражение неуклюжее, согласен, но, пожалуй, точное. Мне бы хотелось большей близости, даже зависимости. Я как раз и не умел устанавливать границы между мною и окружающими людьми (и немало настрадался от этого и в юности, и теперь, в нынешней моей жизни).

Но вот история с Валькой… Что-то в этом роде было необходимо Сергею. Пространство населено плотно — в нем нет пустоты. Чтобы пробить скорлупу собственного мира, надо вторгнуться в мир чужой. Переступить границы своего «я» можно только одним способом — вмешавшись в дела соседа, распорядившись — хоть немножко — жизнью другого человека.

Впервые Сережка проявил непрошеную заботу, взял на себя ответственность за кого-то… И — попался, как попадаются все. Барьеры рухнули.