В тот самый вечер, когда вот так балаганил Ступица, и произошел —
Завершающий разговор Решкова с Кулибиным
— Если б я вел дневники, — сказал Решков, — то написал бы строчки о том, что шагать мне уже больше некуда. И не потому, что сил нет. Просто так. Желания жить нет. Вы меня понимаете?
Кулибин, откинувшись в кресле, смотрел на Решкова и не видел его. Вернее, видел, но очень смутно, в интервалах, случайно возникающих в потоке картин. Картины двигались. Не связанные друг с другом, они возникали и пропадали, восстанавливая события вчерашние и очень давние, подчас настолько незначительные, что трудно было определить, к какому году они относятся.
Вместе взятые, картины воссоздавали историю его дружбы с Решковым, но не в четком чередовании лет, месяцев и недель, а в хаотическом мелькании, очень напоминающем отдельные листки бумаги, выхваченные из тщательно хранимого, но теперь уже разрушенного, архива. Дорогие записки и документы подхватывал ветер, путал их и, наигравшись, лениво оставлял на панели.
Понадобилось усилие воли, чтобы заставить себя вернуться в мир реальных вещей и увидеть обычного Решкова. И всё остальное — знакомое и примелькавшееся. Ту же самую нарядную квартиру с паркетным полом, тот же книжный шкаф, письменный стол и старинные часы в дубовой оправе, украшенной сложной инкрустацией — смесью перламутра, карельской березы и серебра.
Когда впервые столкнулся Кулибин с этими часами? Давно. Лет пятнадцать назад.
Кулибин не помнил, на втором или третьем году революции привел его в свою квартиру Решков, но с отчетливостью восстановил подробности этого несколько странного соприкосновения с судьбой одного из видных чекистов.
Зачем тому был нужен Кулибин? Что это? Каприз Решкова, желание отдохнуть от страшной работы там? А может быть искреннее желание душевно поговорить с обычным интеллигентным человеком?
Тогда, пятнадцать или более лет назад, Решков усадил Кулибина на диван, предложил бокал хорошего вина и отличную папиросу. Потом, заметив, что Кулибин рассматривает часы, Решков вдруг сказал, что эти часы — от пола и до потолка — удивительно похожи на саркофаг, внутри которого медленно и обреченно раскачивается диск маятника.
О чем еще говорил тогда Решков? О том, что эти уютные комнаты — чужие, что всё, находящееся здесь — чужое, никогда ему не принадлежавшее. В этой квартире, говорил Решков, не так давно сидел настоящий хозяин. Сидел на этом диване, и думал о чем-то своем, интересном и очень серьезном.
А вот теперь, через пятнадцать или более лет, тот же самый Решков склонился к Кулибину и спросил:
— Понимаете? У меня нет сил жить. Но я живу. В чужой квартире. Среди всего чужого. А зачем — и сам не знаю. Не знаю, Владимир Борисович! — с тоской воскликнул Решков. — Скажите мне что-нибудь. Не молчите. Это наш с вами последний разговор.
Кулибин хрустнул пальцами. Перед ним был Решков — сегодняшний, с тяжелыми синцами под глазами, с нездоровым цветом лица — последствия наркотиков.
— Не имеете права молчать, вы обязаны спрашивать, чинить допрос, — склонившись над столом, говорил Решков. — Хотя бы потому, что вам придется дописывать ту книгу, которую я так и не увижу, не прочитаю о самом себе, о герое нашего времени.
— Вы не герой, Леонид Николаевич! Вы — жертва нашего времени. Ужас не в том, Леонид Николаевич, что вы жертва, ужас в том, что вы, будучи жертвой, вы на жертвенник бессмысленной идеи бросаете другие, хорошие жизни. Вы хотите перестать это делать, и не можете. И не сможете. Почему? Этого я не понимаю. Ведь вы не трус. Вы могли бы остановиться. Но не останавливаетесь. Тут какая-то психологическая загадка.
— Загадки нет, — махнул рукой Решков. — Погодите. Я сейчас приду.
Вернулся он минут через пять, порозовевший и оживленный.
«Опять шприц», — подумал Кулибин.
— Я вас слушаю, Владимир Борисович! — с улыбкой сказал Решков. — Вы что-то насчет психологической загадки? Понимаю: она вас интересует! Как находка для вашей будущей книги? Для меня. На себя я смотрю без очков. У меня хорошее зрение. Загадки не вижу. Вы сказали, что я не трус. Вы ошиблись! Вспомните все наши беседы. Вы меня знаете, как ладонь своей руки. Вы меня изучили… изучали, как героя, одного из героев ваших записок. Вы всё знаете обо мне. И одного лишь не знаете, что я… Возможно, есть какое-то другое слово для определения, но я его не нахожу. Я — психический трус! Не психопат в обычном понимании. Психопат не рассуждает. Психический трус трезво оценивает каждый свой шаг, любое свое движение и судорожно цепляется за жизнь. Если бы вы знали, Владимир Борисович, сколько раз я думал об этом и сколько раз сам себе выносил приговор… и продолжаю жить в чужой квартире, среди чужих, никогда не принадлежавших мне вещей… продолжаю командовать людьми, которых я боюсь. Вы можете сказать, Владимир Борисович, что жестокий человек — всегда трус. Не спорю. Но эта истина относится к примитивно жестокому человеку. А здесь… здесь что-то другое. Тут жестокость идеологическая, политическая, жестокость морально опустошенных, наследственных уродов, наконец-таки дорвавшихся до власти. Нет, нет, вину за всё происходящее я не буду взваливать на Ленина, Сталина и Дзержинского. Во всем повинны мы — Решковы. Мы — Решковы — создали и Ленина, и Сталина, и Дзержинского. Без нас, без Решковых, они — нуль. Но этот нуль нужен нам, Решковым, как символ нашей власти над всем чужим, над чужой совестью, над чужой жизнью. Мы добились своего. На нашем знамени кровью должно быть написано: «Да здравствует жестокая трусость!» Трусы управляют всем! Вы думаете, я не удивляюсь этому? Удивляюсь грому народных аплодисментов и глазам с блеском лживого восхищения. Я бывал в театрах, превращенных в залы заседаний, и в Кремле, и еще во многих импозантных местах — и всюду сцена, игра, постановка, комедия «строительства коммунизма», разыгрываемая трусами. А зрители? Вот их-то я и не понимаю! Они делают вид, что комедия им по душе, что они родились и живут лишь для того, чтобы рукоплескать этой скучной, подлой, затянувшейся комедии. Вам приходилось бывать на таких торжествах? Нет? Жаль. Вы видели Ленина или Сталина? Не видели? Тогда приглядитесь к их портретам. На них вы увидите тревожно-трусливые глаза. Даже художники не смогли до конца убрать отблеск трусости из глаз вождей!