На обратном пути Костров заглядывает на лодку. Вахтенный у трапа докладывает ему состав заступившей смены. Костров спускается вниз и проходит прямо в приборный отсек.
Генька стоит перед командиром, большой и несуразный, в заляпанном суриком комбинезоне, опустив глаза и набычась, — словом, в той позе, которую мичман Тятько терпеть не может.
В приборном отсеке витает тонкий, едва уловимый запах эмалевой краски. Безликие и похожие друг на друга, как близнецы, отдыхают под чехлами блоки счетно-решающего комплекса. Мысленно Костров окрестил их именами великих ученых. Автограф глубины — Архимедом, гирокомпас — Галилеем, автомат дальности — Лобачевским. А центральный прибор, завершающий труд своих собратьев, — Эйнштейном.
Тысячи лет проникали люди в тайны природы, гнили в тюрьмах и горели на кострах, чтобы все электроны, ионы и протоны стали послушны простому деревенскому парню Генькѳ Лапину. Неужто он сам этого не понимает?
— Ты не забыл, что я поручился за тебя, Генька? — негромко спрашивает Костров матроса.
Тот неопределенно пожимает плечами. Неясно, как понимать его жест. Либо «ну и что?», а может, даже «кто тебя просил?»,
— Я сполняю все, что мне приказывают, — мямлит Генька.
— Ну да, «сполняешь», — передразнивает Костров. — Как тот колодезный журавель: если его наклонят, он зачерпнет водицы...
Матрос снова дергает плечами, полуулыбка-полуусмешка кривит его губы.
— Служу, как могу. Из кожи лезть не умею...
— Слушай, Геннадий, — стараясь скрыть раздражение, говорит Костров. — Я пришел к тебе не как командир, а как старший товарищ. И ты мне своих баек не рассказывай. Меня ты ими не проведешь. Скажи мне лучше, что тебе мешает служить?
— Ничего мне не мешает.
Генька сдвигает брови, и на лбу его прорезывается морщинка, точь-в-точь как у Ольги.
— Вот как?! — удивленно восклицает Костров. — Так какого рожна ты дурака валяешь?
Матрос молча теребит бретельки на чехле «Эйнштейна». Костров терпеливо ждет.
— Не знаю, поймете ли вы меня... — наконец произносит Генька. — После восьмилетки меня Ольга в техникум определила. В строительный, его в Сорочьем уже после вашего отъезда открыли. И только я его закончил, как сразу же повестку принесли. Военком присоветовал стройбат. Квалификацию, мол, повысишь. Заработок опять же будет, скопишь деньжат. После службы пригодятся. Может, он мне в самом деле добра хотел, да не послушался я. На рожон попер: не хочу в стройбат, посылайте во флот! Не пошлете — жалобу настрочу самому министру...
Незаметно оттаял Генька, стерлись угловатые линии на лице, исчезла нарочитая небрежность в позе.
— Хотите знать, товарищ командир, откель я такой блажи набрался? Из ваших писем.
— Моих писем? — озадаченно переспрашивает Костров. — Вроде не писал я их тебе.
— Ольгухиных, конечно. Подглядел я, куда она их прячет... Теперь-то понимаю: паскудным делом занимался. Но в ту пору мне четырнадцати не было. А вы больно уж складно про море писали. Про чайные клиперы, пакетботы, дальние плавания...
Костров неприятно задет Генькиным признанием. Едва сдерживая гнев, он неприязненно смотрит на матроса.
— Ну и что, — с усилием произносит он, — обманули тебя мои письма?
— Выходит, что обманули.
— Чем же?
— А тем, что службу матросскую в павлиньи перья обряжали. Я и впрямь поверил. Сюда ехал — мне каждую ночь тропики снились, бананы, Южный Крест. А приехал в экипаж, мне метлу в зубы — и двор мести... А я дома строить умею. Да еще начальничек такой попался, мичман Синицын, у самого и семилетки нет за плечами. Потом на смену ему майор Сиротинский, а теперь вот ваш мичман Тятько...
— Но ведь боцман справедливо требует.
— Требовать-то требует, да только за матросской робой человека не видит...
В Новосибирске я почти сутки ждал парохода. В городе хозяйничала осень. Над крышами домов сочилось серое, безрадостное небо, улицы покрылись осклизлым свинцовым налетом.
Я перебрался с железнодорожного вокзала па речной и бесцельно бродил по этажам, разглядывая многочисленных пассажиров. Если бы не это муторное ожидание, заявился бы я в Костры обычным порядком, нежданно-негаданно. Но, бессчетный раз проходя мимо почтового отделения, я не выдержал и отбил маме телеграмму.
Дождь не унялся и потом, когда «Абакан», гулко шлепая плицами колес, потащил меня вниз по течению матушки-Оби. Река была покрыта белесой сыпью пузырей, на глинистых ее откосах зябко сутулились мокрые сосны. Иногда моросун припускал, оборачивался ливнем, тогда через палубу и надстройки старенького парохода неслись потоки ошалевшей воды. Хрипели и сипели сливные шпигаты.