В Костры я добрался на третий день после похорон. Со двора еще не вынесли груды еловых лап. Ломкие, смерзшиеся ветки были прибиты на воротах. Дверь избы была заперта на ржавый амбарный замок.
Двоюродная тетка Лукерья Кострова принесла мне ключ.
— В одночасье преставилась Настасьюшка, — запричитала она, утираясь латаным передником. — Загодя вечор еще ходила за скотиной, а утром застали ее в беспамятстве. Все тебя кликала: сыночек, Шуренька... Пока гоняли за лекарем, она и кончилась. Грудная жаба, сказали, ее задавила. А ведь единого разочка не пожалилась, что в грудях болит!.. Охо-хошеньки святы, все под богом ходим. Сегодня живы, а завтрашним часом в сыру землицу покладут... В избе, Санечка, — уже без слез, деловито заговорила тетка, — как есть ничего не тронули, тебя дожидались. Только Милушку я к себе в пригон свела, рядом с Буренкой нашей поставила. Так за ними обеймя мне ходить сподручнее.
— Пусть и остается корова у вас, тетка Лукерья, — сказал я.
— Легко ты добром швыряешься, племяш! Оттого, может, что сам не наживал. На корову я тебе мигом покупателей позычу. Деньги-то небось не лишние.
— Хватает мне денег, тетка. Я вам дарю Милушку.
— Тогда я тебе хоть избу продать помогу, — затараторила обрадованная Лукерья. — Сруб у нее справный, тысяч восемь можно запросить...
— Это потом, тетка Лукерья. Теперь извините, я к маме пойду.
— И в горницу не заглянешь?
— После, когда вернусь.
Мамина могила, еще не запорошенная снегом, чернела на самом краю погоста. В изголовье венки можжевеловых и еловых ветвей — зимних сибирских цветов. Отметины над холмом пока не сделали. Не решили без меня, что ставить: крест или пирамидку со звездой. Только чуть поодаль вкопали узкую некрашеную скамью.
Я присел на краешек, задумался, и в памяти воскресли все обиды, когда-либо причиненные маме. Начиная с давней, мальчишечьей, когда я поспорил с дружком, что попаду из ружья в его подброшенную шапку, а он по моей промажет. Я разнес его треух в клочья, но и он всадил весь заряд дробовика в мою ушанку. Шапка стоила полтораста рублей, деньги для нас немалые, но мама не изругала меня, только горько вздохнула и укоризненно покачала головой. До сих пор я не забыл ее тогдашнего взгляда.
Мама плакала редко, а может, таила от меня свои слезы. Повзрослев, я осознал по-настоящему, скольких трудов и лишений стоило ей, малограмотной женщине, поднять меня на ноги. Много лет она жила ради меня одного, а я даже не закрыл ее смертных очей...
Было совсем темно, когда я возвратился в село. Темные, слепые окна нашей избы нагнетали звериную тоску. Хотелось упасть на холодный снег, кататься по нему и реветь в голос.
Шатаясь, как хмельной, я вошел в безмолвную горницу. Она была жарко натоплена, пропахла насквозь смолой и сгоревшими свечами. Я не стал включать свет, чтобы не видеть вещей, еще хранящих тепло маминых рук. Сидел впотьмах, облокотись на подоконник.
Утром ко мне вереницей потянулись односельчане, почти половина из них — мои дальние родственники. Старики входили молча, истово крестились на пустую божницу, молодые участливо обнимали меня за плечи. Мне полегчало от доброго людского сочувствия.
После весь околоток пособлял мне готовить поминальный ужин. Я выложил все свои деньги, но бабы потратили лишь треть их — на водку. А харчей наносили из своих запасов.
Поминки устроили по старому обычаю: заходили поочередно в нашу тесную светелку, выпивали чарку за то, чтобы пухом стала земля покойнице, и уступали место другим.
Под конец со мной осталась только близкая родня.
— Славно схоронили Настасьюшку, пусть не будет маятно ее душе, — лопотала захмелевшая тетка Лукерья. — Гробок-от плисом выстелили, накрыли кружевной простыней. Почитай, при всем люду выносили... Даже зазнобушка твоя неверная, — шепнула мне на ухо тетка, — и та прикатила из Полугрудовой. Слез на похоронах не жалела...
И Ольга была здесь. Все эти дни я старался не думать о ней, но теперь, после пьяных Лукерьиных речей, я понял, что не смогу уехать, не повидав ее в последний раз.
Назавтра я отправился в леспромхоз. Найти Сергеевых не составляло труда. Рабочие жили в больших тесовых бараках возле распилочных мастерских. Но подняться по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж у меня не хватило мужества. Я вернулся назад уже от самой простеженной войлоком двери. Перешел на другую сторону неширокого проулка и, встав возле забора, тоскливо смотрел на блеклые окна, за которыми маячили неясные тени.
Кто-то вдруг вышел из ворот. Я не столь разглядел, как чутьем угадал Ефима. Захотелось выломать плаху и укрыться внутри чужого двора от его глаз, но на мое счастье он пошел в другую сторону.