Варичев ковыряет носком начищенного сапога мокрое сено, смеется. Шинель на нем распахнута. Под шинелью на тонком ремне немецкий трофейный маузер в деревянной колодке. Больно молод, щеголеват наш веселый начальник.
— Много спать — мало жить! Что проспали, то прожили! — говорит он, разглядывая с усмешкой меня и Женьку.
— A y нас бессонница, — виновато бормочет опухшая Женька, вылезая из сена, — Спим, спим и ничего не видим во сне. Вот мы и хотим доглядеться…
Николай Николаевич смеется.
— Вот что, девочки, — говорит Варичев. — Собирайтесь, умойтесь. Сейчас получите назначения. Из дивизии люди приехали. Вместе с ними и к месту…
— Мы готовы! Сейчас…
В большой комнате шумно, людно, накурено. Здесь начальники политотделов стрелковых дивизий и корпусов, их заместители, помощники по комсомолу. Нас с Женькой разводят по отдельности в разные стороны и представляют каждую своему будущему начальнику.
Мой, Шокольский, бел лицом, черен волосом, с напомаженными усами, закрученными в шнурок. За плечами роскошная черная бурка. Его черные, круглые, птичьи глаза умны. Он спрашивает у Варичева:
— Так это та самая, Николай Николаевич, что сказала: «Вот сяду здесь у вас в кабинете и, пока не отправите на передовую, никуда не уйду!»?
— Да, да. Эта самая. Познакомься. Тут их две таких, неразлучных.
— Очень, очень приятно!
Шокольский тычет коротким пальцем в свою звенящую от орденов и медалей грудь.
— Так, значит, ко мне в дивизию? Комсоргом полка? Очень рад!
— Очень рада, — говорю я.
О чем мне еще и мечтать?
Дивизия генерала Бордятова, где Шокольский начальником политотдела, прославлена на всю армию. Это сибирские стрелки. Не хуже, чем гвардия.
Мы прощаемся с Женькой.
Она говорит:
— Спасибо тебе, Шура, за все! Если бы не ты, наверное, я и сейчас еще строила бы мост на Вазузе. Дай-ка мне свой адресок. А то уедешь, когда еще встретимся.
Она вынимает из кармана гимнастерки блокнот и что-то роняет на пол вместе с бумажками. Какой-то конверт без обратного адреса. Мне кажется, на нем почерк Бориса Банина. Впрочем, может быть, мне это только кажется? Затем падает фотография. Я не вижу лица, но по формату, совсем нестандартному, она точно такая же, как у меня в партбилете, между листками. Женька быстро наступает на нее сапогом.
— Шура, милая, что бы со мной ни случилось, верь мне. Я всегда тебе друг! Ты мне веришь? — говорит она торопливо.
— Странный вопрос!
— Жизнь, она любит ставить перед человеком много странных вопросов, — философски замечает Женька. — Ну, до встречи! Желаю удачи!
— Желаю удачи! — отвечаю и я.
Вот где я промахнулась!
Мне бы взять наклониться и поднять с пола упавший квадратик фотографии, и, кто знает, какой краской стыда залилось бы лицо моей давней подруги. А мне стало стыдно — не за себя, за нее. Я ее пожалела…
После госпиталя и прогулок на Шане хорошо наступать!
Наступает весь наш Западный фронт.
Вчера вечером был отдан приказ, и полки генерала Бордятова уже к полуночи были на марше. Они двигались по осклизлым снежным дорогам всю ночь, где вброд, а где вплавь, утопая по пояс в талой воде. Временами накрывал мелкий дождь. По небу брели лохматые тучи. На ухабах колеса пушек утопали в разжиженной глине по ступицы. Визжа, буксовали на пригорках машины. Но все двигалось, шагало и ехало в каком-то отчаянном ожесточении.
В кузове перегруженной полуторки я миную Макашино.
Опершись о кабину машины, я стою на узлах во весь рост и дрожу от дождя и холодного ветра. Серое утро чуть брезжит над лесом, в котором мои товарищи по Старой Елани, окруженные, сражались и погибали. Здесь отстреливалась от фашистов Марьяна. Здесь она на привале, наверное, заходила по щиколотку в коричневую жижу болота, зачерпывала котелком воду и, оборачиваясь назад, кричала Ивану Григорьевичу: «А чай-то прямо с заваркой!»
Я так явственно себе представляю ее, что на миг закрываю глаза.
Я не знаю теперь, где Марьяна, жива ли она.
Дорога поднимается в гору, затем, извиваясь, сползает в долину. Отсюда, с нагруженной машины, мне видны на обочинах чужие подбитые танки с белыми перекрестьями на боках, искореженные снарядами, с разорванными траками. Вот разрушенная снарядами мельница. Наверное, была вражеским наблюдательным пунктом. Вот черные трубы сожженных деревень. А на самой обочине дороги сложенные штабелями круглые, словно хлебы, немецкие противотанковые мины и надписи на фанере: «Minensperre». И опять: «Minensperre».[8]