Выбрать главу

А ведь это тот же самый отмытенький, чистый Алешка, с которым мы гуляли по берегу Шани. Тот самый Алешка, который сказал, выслушав мою невеселую историю: «Знаешь, быть правым — это такое жалкое преимущество…» Тот самый Алешка, хороший товарищ.

И вот мы вдвоем среди ночи. Между нами такая преграда, какой я еще не знала между людьми.

Мое сердце сжимает внезапная жалость. И брезгливость. И боль за него.

Я говорю ему:

— Слушай… Считай, что я тебя не видала. Только… Ты, наверное, и сам понимаешь: никуда в таком виде ты живой не дойдешь.

— Да, я знаю. Спасибо за все…

— И забудь мое имя. Я забыла твое!

Мы молча отворачиваемся друг от друга и расходимся в разные стороны. Я иду, не оглядываясь. Я жду выстрела себе в спину. В волнении я даже не разглядела, есть оружие у Алешки или нет. И вот я иду и жду выстрела себе в спину. Ведь стрелял же он в спину Улаеву.

Я иду, не оборачиваясь, очень долго, пока сердцу становится невмочь.

Когда наконец я обернулась, — мне казалось, прошла целая вечность, — ни на тропинке, ведущей к деревне, ни на всем белом поле до самого леса никого уже не было.

Он ушел.

Да, куда-то ушел, хотя там, возле леса, в пятистах метрах от деревеньки, от последних колхозных животноводческих ферм, на дороге — контрольно-пропускной пункт и во всякое время суток регулировщики с автоматами. В стороне, за огородами, — зенитные батареи, а у них часовые. Левее, в лесу, — продовольственный склад, а там тоже свои часовые. Дальше в лес, километров за десять, — пограничная зона. Там всегда пограничники, которые никогда не пропустят без документов ни в сторону тыла, ни в сторону фронта.

Я в смятении вдруг останавливаюсь и снова оглядываю пустынное белое поле: ведь прошел же он через все посты и преграды от немцев, в том числе и через наш передний край, — и вот ночью идет тылами моей дивизии — не своей, голумеевской, а нашей, Бордятова, даже с ним не соседней. И как знать: нужда заставит, так он извернется, проползет ужом мимо самых бдительных часовых. А потом еще кто-то погибнет. Как Сережа Улаев… Как Сережа Улаев, не попавший ни в первое, ни во второе окружение под Вязьмой, не погибший в отряде у пьяненького Пироговского, уцелевший в двух наступлениях фронта и даже не раненый. И вот… от руки своего, не врага!

Я медленно бреду спящей деревней, а мысли мои спешат лихорадочно. Зачем я отпустила Алешку? Называется, пожалела товарища. Но какой он теперь мне товарищ, если выстрелил в спину Улаеву? Как могла я его отпустить?! Он стоял передо мной такой слабый, безвольный, потрясенный нечаянной встречей, что, если бы я ему приказала, он бы мне подчинился. Наверное, надо было просто сунуть руку в карман и громко крикнуть: «Руки вверх!» И он сдался бы. И оружие сдал. А я растерялась. Надо было бы в крайнем случае убедить его пойти повиниться. Как я могла его пожалеть! Он Улаева пожалел?!

«На немецкие доты…» И за это убить Сергея и стать предателем?

Я тоже не хочу погибать в штыковой атаке.

А Борис не хотел бы быть сбитым немецкими зенитками.

А Митя Шубаров шел во весь рост на высотку. И, наверное, тоже не хотел умирать, как Алексей Комаров. Наверное, тоже мечтал вернуться с войны невредимым, любить девушек, танцевать, провожать их домой по мягкому, теплому снегу. Не считал же он себя, в самом деле, человеком второго сорта, убоиной, серой скотинкой?

Митя просто любил свою большую страну и ценил ее выше собственной жизни.

Человек приходит в этот мир не по собственной воле, а по воле других. С самой первой минуты он зависит от матери и отца, от чужих, незнакомых ему людей. Кто-то кормит его, одевает. Кто-то защищает его от врагов и работает на него, чтобы он вырос, и выучился, и начал трудиться. А когда он, беспомощный, маленький, вырастает и становится взрослым, он сам уже должен идти защищать такого же маленького, несмышленого, пришедшего в мир, чтобы жить… Эти связи человека извечны. И нельзя их нарушить, не уничтожив при этом себя самого.

Наша Родина — необычная, новая. Нам, советским людям, она трижды дороже всякой другой. И борьба наша — новая, необычная. Мы воюем не ради заморских земель. Мы — против фашизма. Разве можно на этой войне себя пожалеть, уклониться, уйти?!

Алексей испугался и по-детски себя пожалел. Он купил себе жизнь, но какой ценой?! Самой страшной, какая может быть в жизни. И теперь самый воздух, которым он дышит, уже не его, а Сережкин. И земля под ногами чужая, Сережкина. И холодные звезды. И снег. И Родина.

Как я могла его отпустить? Это словно затмение.

Я иду по спящей деревне, и каждая тень, каждый куст и воронка кажутся притаившимся человеком. Скрип сапог по мерзлому насту отдается в ушах как бы сдвоенным: вместе с ударами сердца. Впервые за все время войны мне сейчас по-настоящему одиноко и жутко: как будто здесь и моя большая вина. У меня стали ватными ноги. Я идти не могу.