Выбрать главу

Когда два с лишним года прослужишь в одной армии, то ты всех знаешь и все знают тебя. Нет такого шофера, который бы тебя не подвез, даже если у него в кузове горючее или снаряды. Нет такого контрольно-пропускного пункта, где бы не было хороших приятелей. В каждой роте, куда ни придешь, обязательно есть старожилы, которые помнят Обносово, бой в Макашине. Первым делом угостят тебя ротной баней, не беда, что совсем рядом с ней рвутся мины: «Когда он начнет класть ближе, мы крикнем! Выскочишь!» После бани — хороших щец, а там, где свой брат «старожильский» повар, то и пельменей, и жареного зайца, и оладушек с медом из неведомых мне запасов. А потом уже дело и разговоры до ночи.

Здесь, в этой деревне, я тоже знаю многих. Можно где-нибудь переночевать, а утром, с первой попутной машиной вернуться к себе.

В раздумье я долго стою на скрещении двух дорог, оглядываю порядок домов. Все окна темны, занавешены плащ-палатками, не угадаешь, есть там люди или нет. Наконец я направляюсь к избе по столбу дыма, курящемуся из трубы. Поднимаюсь по грязным, намерзшим ступенькам, стучу в дверь.

Кто-то кашляет там, за дверью, гремит щеколдой и даже не спрашивает, кто идет.

— Александр Игнатьевич, вы дома?

— О-о, Шура! Дома, дома, как видишь!

— Можно к вам?

— Заходи, гостьей будешь! Давненько я тебя не видал! Сейчас будем ужинать.

Невысокий человек с двумя большими звездами на погонах впускает меня в комнату. Волосы его серебрятся. Лицо в резких складках. Две из них, самые глубокие, почти черные, в углах рта.

Он глядит на меня спокойнейшими, безмятежными глазами, как будто так это и надо: чтобы я среди ночи пришла к нему ужинать.

Он ставит на стол, накрытый газетами, две тарелки, снимает с печки дымящийся котелок. Там что-то вкусно пыхтит и булькает. Я мою под умывальником руки.

Мы садимся за стол.

— Ты откуда?

— Из ремонтных мастерских. Да вот припозднилась…

— Ну что, с повышением тебя в должности?

— Да.

— Хорошее дело! В политотделе повеселей! Не то что в полку.

— Мне в полку тоже было достаточно весело.

— Ну все же…

Мы едим нечто вроде харчо, вкуснейшее варево, и разговариваем о буднях дивизии: кто куда ездил, кто ранен, кто вернулся из краткосрочного отпуска. О моих комсомольских делах. О начальнике политотдела красавце Шокольском, которого, говорят, у нас забирают в поарм. А я все думаю об одном: об идущем сейчас в тыл Алексее. О моей черной тайне, которой я ни с кем не могу поделиться.

После ужина Александр Игнатьевич моет посуду, закуривает, а я расставляю на доске шахматные фигуры.

— Ты чего-то сегодня хмурая, — говорит Александр Игнатьевич, — что случилось?

— Ничего.

— Вот и врешь. Я же вижу.

— Да нет, ничего. Все нормально.

— Ну, ну. Тогда не зевай! Ходи.

Александр Игнатьевич тоже делает ход и поглядывает на меня из-под нависших бровей.

— Шура!

— Да.

Он мне делает мат в три хода.

— Что с тобой? Ты влюбилась!

— Сказать честно? Разлюбила!

— Кого?

— Себя.

— О, это уже кое-что! Это страшно, — шутит он, усмехаясь одними глазами.

А я говорю:

— Да, довольно-таки страшновато.

— А конкретней?

— Да так. — Я все еще мнусь. Но тайна душит меня, она сама подступает к горлу.

— Ну, рассказывай, чего натворила! — говорит он и сворачивает длинную козью ножку. Закуривает.

И я начинаю свой недолгий рассказ. Очень сбивчивый. Торопливый. Мне кажется, я тоже запуталась в трагических обстоятельствах этой ночи.

Александр Игнатьевич сидит за столом, неловко согнувшись. Козья ножка погасла.

— Это все? — говорит он, дослушав.

— Пока все.

— Ну что ж… Бывает!

— Что бывает?

Александр Игнатьевич перемешивает фигуры, укладывает их одну за другой в доску, запирает крючком.

— На войне все бывает.

— А если он до Москвы дойдет?

— Не дойдет. Ему не дадут дойти.

— Да, я тоже так думаю. Но ведь он пробирался сюда — и дошел. Кто знает, куда он дойдет?

Собеседник мой подумал и ответил серьезно:

— Куда надо, дойдет. А куда не надо, его не допустят.

— Вы уверены в этом?

— Да. Уверен.

Мне кажется, он знает об этой истории гораздо больше, чем я. Меня это несколько успокаивает. Но взгляд невольно сам устремляется на забитое сеном окно, за которым декабрьская ночь, серый снег и изрытая гусеницами дорога. Там, по этой дороге, по нашей советской земле, сейчас идет, крадучись от поста к посту, человек.