Я помню, как мы потешались, читая надпись на немецкой уборной в одной деревеньке неподалеку от Спас-Деменска. Там на дверях было выведено прямо-таки каллиграфически: «Nur für Offizieren»[12].
Да, да, все эти претенденты на мировое господство начинают одинаково — и те, что 22 июня 1941 года нарушили нашу границу, и те, что через двадцать лет будут снова кричать о реванше, — все они начинают с идеи: «Gott mit uns», а кончают отдельной теплой уборной и тем, чтобы при разрезании пирога присутствовали только самые близкие.
Глава восьмая
Позади меня — сотни разрушенных городов.
Но даже после лежащего в обломках Берлина не могу смотреть на Воронеж. Город я не узнаю. Это какое-то бессмысленное нагромождение изломов железных конструкций и обвалов бетона. Обезглавленные деревья в Первомайском саду. Усеченные конусы и трапеции бывших стен нашей школы. Вместо университета — груда пыли и щебня. И лишь там, где мы втроем с Марьяной и Женькой прощались перед отъездом на фронт, протянувшийся кверху, в зенит застывшего неба, черный мрамор уцелевших колонн обкома.
Всю войну я стремилась сюда. В каждом сне видела свое возвращение в этот город. И хотя я знала, что здесь все разрушено и родных моих нет — они выехали еще в сорок первом, — но я должна была сразу же после победы приехать сюда: вернуться домой.
День был морозный, и закат догорал, когда я подошла к хлебозаводу посмотреть на свой дом. Здесь когда-то были тихие улочки в гусиной траве, по которой мальчишки гоняли тряпичный мяч. Весной за заборами цвели сады. На скамеечках перед домами сидели старухи. И парни, провожая девчат из кино, на ходу обрывали лиловые кисточки персидской сирени.
Сейчас здесь не было ничего: ни домов, ни скамеечек возле калиток, ни печных черных труб, ни деревьев. Даже геометрии бывших кварталов нет: ни углов перекрестков, ни сливающихся вдалеке параллелей оживленных некогда улиц, ни булыжных прямоугольников площадей. Одно только снежное поле, чуть розовое от заката и поэтому по-особому жуткое, нежилое.
Я долго искала, где был мой дом, пока не нашла какой-то битый кирпич, обрывки листового заржавленного железа и выпирающий из сугробов покосившийся столб с пучками оборванных проводов. Это все, что осталось от места, где я прожила столько лет.
Было холодно, но я долго стояла и смотрела на пепелище. Прошла баба с кошелкой, шаркая по сугробам опорками, а я все стояла и смотрела. Прошел хромой бородатый солдат с вещмешком за спиной, а я все смотрела. Солнце, скупо светившее сквозь морозную мглу, давно уже спряталось за развалины, а я все стояла и смотрела, не в силах отвести глаз от обрывков железа и груды камней. Ни одной мысли не было у меня в голове, и глаза были сухи, и я не могла ни уйти, ни заплакать, глядя на эти черные кирпичи.
Уже в сумерках я шла по проспекту Революции, торопясь на вокзал, тоже разрушенный и лежащий в обломках, — и вдруг подняла голову и увидела Женьку.
Женьку ранило сразу после выпуска с курсов, в первом бою. Ее вывезли самолетом в Москву, а оттуда — в Сибирь, по-моему, в Омск. Там и встретил ее Борис. Тоже раненый. Он был подбит над территорией, занятой немцами, спрыгнул из горящего самолета на парашюте, сломал ногу и долго шел, опираясь на палку, заросший, голодный, измученный, на зарево на востоке, на гул артиллерийских орудий.
Марьяна, в свое время написав мне об этом, добавила в конце письма: «Ну, значит, судьба!» И я тогда с горечью усмехнулась. Я слишком хорошо знала эту судьбу. Мы с ней вместе учились на курсах.
Женька шла по проспекту, угловатая, неуклюжая, в оренбургском пуховом платке и беличьей полудошке, с высоко вздернутым животом. Беременность ей была не к лицу: щеки стали одутловатыми, на лбу проступали желтые пятна, большие глаза стали злыми, горячечными, губы сжались в тонкую линию.
«Да, не очень-то, видать, ты счастливая», — подумала я.
Женька шла мне навстречу, не поднимая глаз. Может быть, она тоже узнала меня, но только ни ей, ни мне не пришлось бы обрадоваться этой встрече. Уж лучше нам было с ней не встречаться совсем.
Я сделала вид, что поправляю сбившийся чулок в сапоге, и нагнулась, пока она шла мимо, и Женька прошла.
Женька шла, и спина ее в сумерках уже расплывалась бесформенным серым пятном.
Мне хотелось ей крикнуть вслед что-то обидное, горькое, чем-то больно ударить, чтобы Женька остановилась, заплакала, чтобы ей стало так же нестерпимо, как мне. Но я сдержала себя. Я только вздохнула и, помедлив немного, пока она не скрылась во мраке, повернулась и пошла к вокзалу.