Выбрать главу

Глава восьмая

1

Позади меня — сотни разрушенных городов.

Но даже после лежащего в обломках Берлина не могу смотреть на Воронеж. Город я не узнаю. Это какое-то бессмысленное нагромождение изломов железных конструкций и обвалов бетона. Обезглавленные деревья в Первомайском саду. Усеченные конусы и трапеции бывших стен нашей школы. Вместо университета — груда пыли и щебня. И лишь там, где мы втроем с Марьяной и Женькой прощались перед отъездом на фронт, протянувшийся кверху, в зенит застывшего неба, черный мрамор уцелевших колонн обкома.

Всю войну я стремилась сюда. В каждом сне видела свое возвращение в этот город. И хотя я знала, что здесь все разрушено и родных моих нет — они выехали еще в сорок первом, — но я должна была сразу же после победы приехать сюда: вернуться домой.

День был морозный, и закат догорал, когда я подошла к хлебозаводу посмотреть на свой дом. Здесь когда-то были тихие улочки в гусиной траве, по которой мальчишки гоняли тряпичный мяч. Весной за заборами цвели сады. На скамеечках перед домами сидели старухи. И парни, провожая девчат из кино, на ходу обрывали лиловые кисточки персидской сирени.

Сейчас здесь не было ничего: ни домов, ни скамеечек возле калиток, ни печных черных труб, ни деревьев. Даже геометрии бывших кварталов нет: ни углов перекрестков, ни сливающихся вдалеке параллелей оживленных некогда улиц, ни булыжных прямоугольников площадей. Одно только снежное поле, чуть розовое от заката и поэтому по-особому жуткое, нежилое.

Я долго искала, где был мой дом, пока не нашла какой-то битый кирпич, обрывки листового заржавленного железа и выпирающий из сугробов покосившийся столб с пучками оборванных проводов. Это все, что осталось от места, где я прожила столько лет.

Было холодно, но я долго стояла и смотрела на пепелище. Прошла баба с кошелкой, шаркая по сугробам опорками, а я все стояла и смотрела. Прошел хромой бородатый солдат с вещмешком за спиной, а я все смотрела. Солнце, скупо светившее сквозь морозную мглу, давно уже спряталось за развалины, а я все стояла и смотрела, не в силах отвести глаз от обрывков железа и груды камней. Ни одной мысли не было у меня в голове, и глаза были сухи, и я не могла ни уйти, ни заплакать, глядя на эти черные кирпичи.

Уже в сумерках я шла по проспекту Революции, торопясь на вокзал, тоже разрушенный и лежащий в обломках, — и вдруг подняла голову и увидела Женьку.

Женьку ранило сразу после выпуска с курсов, в первом бою. Ее вывезли самолетом в Москву, а оттуда — в Сибирь, по-моему, в Омск. Там и встретил ее Борис. Тоже раненый. Он был подбит над территорией, занятой немцами, спрыгнул из горящего самолета на парашюте, сломал ногу и долго шел, опираясь на палку, заросший, голодный, измученный, на зарево на востоке, на гул артиллерийских орудий.

Марьяна, в свое время написав мне об этом, добавила в конце письма: «Ну, значит, судьба!» И я тогда с горечью усмехнулась. Я слишком хорошо знала эту судьбу. Мы с ней вместе учились на курсах.

Женька шла по проспекту, угловатая, неуклюжая, в оренбургском пуховом платке и беличьей полудошке, с высоко вздернутым животом. Беременность ей была не к лицу: щеки стали одутловатыми, на лбу проступали желтые пятна, большие глаза стали злыми, горячечными, губы сжались в тонкую линию.

«Да, не очень-то, видать, ты счастливая», — подумала я.

Женька шла мне навстречу, не поднимая глаз. Может быть, она тоже узнала меня, но только ни ей, ни мне не пришлось бы обрадоваться этой встрече. Уж лучше нам было с ней не встречаться совсем.

Я сделала вид, что поправляю сбившийся чулок в сапоге, и нагнулась, пока она шла мимо, и Женька прошла.

Женька шла, и спина ее в сумерках уже расплывалась бесформенным серым пятном.

Мне хотелось ей крикнуть вслед что-то обидное, горькое, чем-то больно ударить, чтобы Женька остановилась, заплакала, чтобы ей стало так же нестерпимо, как мне. Но я сдержала себя. Я только вздохнула и, помедлив немного, пока она не скрылась во мраке, повернулась и пошла к вокзалу.

«Ну что ж, люди! — мысленно сказала я им обоим. — Коли так — мир вашему дому! Плодитесь и размножайтесь!»

2

Что было, то сплыло.

Скоро двадцать лет пройдет с той поры, и если бы не Марьяна, я не стала бы сейчас вспоминать.

Сегодня Марьяна пришла ко мне запыхавшаяся, возбужденная, с букетом в руках.

— Ты знаешь новость?

— Нет. Какую?

— Жене будут делать операцию. Трансплантацию костного мозга. Это дело новое, очень сложное. Сейчас ищут доноров.

— Это что? Приказ тряхнуть стариной?

— Нет. Не надо. Зачем? Найдется кто-нибудь помоложе.

— А мы с тобой, значит, уже устарели?

— Да, выходит, что так. Для чего-то и устарели…

Она, радостная, возбужденная, прошлась по комнате, замерла перед зеркалом и засмеялась. Мне подумалось: это Марьяна-то устарела! Человек, наверное, стареет от подлости и от зависти даже в тихое, мирное время. Но если он в жизни видел одно только страшное, хотя бы и на войне, он еще не стареет. Он только становится более опытным, зрелым.

Я гляжу на красивые белокурые волосы Марьяны: как она расчесывает их перед зеркалом и укладывает в высокую, чуть небрежную, но изящную, продуманную прическу, и мне в ней все нравится. Она еще очень привлекательна. Эти руки, движения, волосы, а особенно ее невянущие темно-голубые, как колокольчики, застенчивые глаза. В них всегда что-то нежное, умоляющее о пощаде. Я не знаю, почему этих глаз не замечают мужчины. Ведь Марьяна не замужем. У нее нет ни семьи, ни детей. Одна только память об Иване Григорьевиче Петрякове и работа. Всегда только работа: чистый белый халат, чемоданчик и место рядом с шофером в машине с красным крестом на стекле. Ну конечно же: «Скорая помощь»!

Она ловит мой взгляд в отражении зеркала.

— Шура, милая… Ты хотела бы Жене помочь?

— Что за «дамский вопрос»! Хоть сейчас. Только чем?..

— Ты должна завтра встретиться с Баниным. Он в Москве. Он только тебя и послушает. Понимаешь, он подал сейчас на развод. А Женя узнала и плачет.

— Ничего себе помощь! С Баниным?! — восклицаю я. — Нет уж, уволь! Что угодно, но только не это. Здесь я не помощник.

Я знаю: Марьяна и сама избегает в Москве одного человека. Когда-то он сделал ей много дурного.

При встречах с ним я гляжу на его благородную седину, на величественную осанку и думаю: зло слепо. Оно не знает, что за все наступает расплата, даже, может быть, спустя долгие годы. Оно действует так, как будто ничто не изменится в нашей жизни. Не изменится, по крайней мере, в течение века: все как есть будет и впредь.

Добро, видимо, более дальнозорко. Оно просто живет сегодняшним днем. Потому что именно сегодня нужно поддержать уставшего человека, приласкать ребенка, утешить горькую старость и простить ей все ее слабости и ошибки.

Оттого что добро никогда не заглядывает в завтрашний день, оно долговечней. У него всегда благодарная память. За добро всегда платят добром. Исключения лишь подчеркивают это правило.

Но я не желаю Борису добра. Мне встречаться с ним незачем.

Марьяна сидит на диване, в лучах яркого солнца, перебирает в букете длинные стебли ромашек и белых карпатских бубенчиков.

— Ради Жени.

— Нет. Даже для Жени я этого не сделаю. Мне с ним не о чем говорить.

— Но тогда просто скажи: ты боишься своего любимого Кедрова.

— Да, Кедрову это может быть неприятно. Я даже за спиной у него не хочу делать ничего такого, что было бы ему неприятно.

Странный человек Марьяна Попова! Ради счастья одного человека она может спокойно разрушить счастье другого. Ради Женьки — причинить неприятность и боль всем: мне, Борису и даже Кедрову, который, конечно, когда-нибудь будет знать все. Хотя бы и от меня. И которому, несомненно, будет больно услышать.