Выбрать главу

Я ушла на кухню поставить чайник, собрать на стол. Вернее, я просто хотела остаться одна. Но Марьяна тотчас же примчалась следом в своих туфельках, в голубом шелестящем платье, уселась на кухонной табуретке.

— Ты, пожалуйста, не сердись. Мы должны ей помочь…

— Что угодно, но только не это.

— Ты Бориса никогда не любила так сильно, как Женька. Ты всегда видела все его недостатки и смеялась над ним. А она… она умеет прощать!

— О да, да! — воскликнула я. — Твоя правда. Мужей нужно прощать. Если бы жены своим мужьям не прощали, человечество истребилось бы сильнее, чем от атомной бомбардировки! Да здравствуют мудрые жены!

— Ну, делай как знаешь.

Марьяна обиделась и стала пить чай, наливая из чашки в блюдечко и дуя на него, чтобы не обжечься.

— Ладно, — сказала я наконец. — Успокойся. Я сделаю. Только не ради Женьки. И не ради тебя. — И я умолкаю.

Если я когда-нибудь это сделаю, то только ради Мити Шубарова. В его светлую память. Это он хотел воспитать из меня человека.

Мы выходим с Марьяной из дому и садимся в троллейбус. Едем мимо новых кварталов и магазинов с роскошными витринами, мимо пахнущих медом лип по улице Горького.

Я везу Женьке букетик зеленой петрушки, кулечек черной смородины, остро пахнущей запахом летнего солнца. Она всегда просит чего-нибудь яркого, острого, очень душистого. В этих запахах для нее теперь сама жизнь.

Несмотря на усилия многих врачей, дело движется неуклонно к концу, и Женька это знает. Она похудела, стала бледной, усталой — и плачет. Она много плачет, по каждому поводу. Врачи говорят: сдали нервы.

Признаться, я что-то не помню о Женькиных нервах в отряде или в Обносове. Впрочем, о своих собственных тоже. Нас в Обносове, например, бомбили каждый день и каждую ночь, и все местные жители, все армейские наши работники выбегали из изб на снег, в ледяные, продутые ветром щели и отсиживались в них по тревоге. Только мы с Женькой не бегали и не прятались. Мы с ней прославились на всю армию тем, что дрыхли как кролики. Ни свиста бомб, ни стука зенитных снарядов о нависшее небо, ни грохота рвущихся «пятисоток» и бомбовой мелочи мы с ней не слыхали. Нам на все это было наплевать в высшей степени. Убьют так убьют! А не убьют, да потом весь день не спавши работать, дурных нема. Вы как хотите, а мы будем спать.

Когда Герман Титов из космоса на седьмом витке произнес почти подобную фразу, я припомнила свою юность и Женьку и рассмеялась.

Он сказал: «Я сейчас ложусь спать. Как хотите вы, а я ложусь спать».

У него тоже, видно, крепкие нервы.

Но в те дни, когда я прихожу из больницы, от Женьки, я не сплю всю ночь до рассвета. Чем помочь моей давней сопернице в ее черной беде? Пожалеть и простить? Но я ей давно все простила. Еще там, в разбомбленном, сожженном Воронеже, когда встретила ее в темноте, беременную, больную.

Может быть, действительно, в самом деле, ее любовь была ярче, сильней, чем моя? И отсюда и мрачность и лень, эти вспышки отчаяния, безрассудства, отсюда метания: Валька Рештак, Сережа Улаев?

Я простила ей все, даже глупые хлопоты за Кедрова. Интересно, как она тогда догадалась, что мы с Алексеем Николаевичем полюбим друг друга? В XV веке ее сожгли бы как ведьму за колдовство.

Невероятно, но факт: Женька все угадала на двадцать лет наперед.

Я ей благодарна за это.

Мы с Марьяной приходим к ней в больницу как на дежурство. Иногда просто молчим, сидя рядом с кроватью. И глядим на нее. Иногда читаем ей вслух, шутим, спорим.

— Женя, а ты уверена, что человечеству нужен атом? — спрашиваю я. — По-моему, он излишне громоздок. Есть много и других очень действенных способов убивать ни в чем не повинных людей. Вот лазеры, например. И дешево и сердито. Или газы. Или бактерии. Это нынче так просто. А главное — без последствий.

Женька смотрит на меня обиженными глазами.

— Тебе нельзя на ночь читать фантастические романы, — отвечает она. — Ты читай «Крокодил». Он полезней. — Успокоившись, добавляет: — Ты на все еще смотришь с точки зрения сорок первого года. Легкий шок. На почве внезапности. Он пройдет.

— Да, пройдет, — подтверждаю и я, — Все в жизни проходит. Это очень удобное утешение. Надо все позабыть, все простить. А они пусть опять начинают от Эльбы. От печки.

3

Как жаль, что любовь наша нетерпелива!

Лет пятнадцать спустя после войны я на улице встретила капитана Черкашина. Некогда стройный, рослый красавец, сводивший с ума армейских девчат, нынче он вдруг превратился в толстеющего, болтливого старичка, живущего пикантными воспоминаниями, обрюзг, стал прожорлив, неряшлив. А моя подруга, пулеметчица Варя Парамонова, настоящая русская красавица несмеяна, так любила его, что, когда он ей изменил со штабной машинисточкой, она вынула пистолет и застрелилась у всех на глазах. Проживи Варя еще год или два, еще десять лет, потерпи, и я представляю, как она посмеялась бы над своим неверным поклонником! Какими были бы веселыми, насмешливыми ее голубые глаза!

Когда у меня в квартире зазвонил телефон и я услышала в трубке голос Бориса, мое первое движение было бросить трубку и отойти. Но я переломила себя.

— Да, — сказала я. — Слушаю.

— Это я, — сказал Борис.

— Очень мило с твоей стороны. Ты живой?

— Да. — И вдруг глупо, с недоумением в голосе: — А что?

— Уж лучше бы ты был мертв.

— Почему? — Он, наверное, думал, что я шучу, и с готовностью засмеялся.

— У мертвых перед живыми есть одно преимущество. Они возвращаются к нам тогда, когда мы их вспоминаем. Не раньше.

— А ты разве не вспоминала меня? — Борис задал этот вопрос так обидчиво, быстро, что я поняла: он по-прежнему хочет нравиться женщинам. Даже мне. Как когда-то.

— Нет, ни разу не вспоминала, помилуй бог! — Я честно, сознательно солгала.

— У меня к тебе дело, — сказал Борис. — Я хотел бы с тобой встретиться. Если можно, конечно… Ты знаешь, о ком я хочу говорить. — Его тон был просительный, но я подумала с грустью: «Эх, Марьяна, Марьяна, опять ты соединяешь несоединимое! Зачем? Для чего?»

— Хорошо, — сказала я, пересиливая себя. — Если нужно, давай встретимся.

— Где?

— Где хочешь.

Он думал, наверное, что я сама назначу ему место встречи. Для него это было бы приятней.

— Ну, где? — повторил он вопрос.

— Мне все равно.

— Тогда у памятника Пушкину. Можно?

— Все равно, — ответила я. — Мне безразлично.

И вот мы стоим с ним друг против друга.

Борис ждал меня возле памятника. Когда я подошла, он вдруг покраснел. Потом краска медленно схлынула с его лица, и я увидела перед собой загорелого, рослого летчика в форме гражданской авиации, еще очень улыбчивого, красивого.

— Вот ты какая… — сказал Борис, наверное, преодолевая внутри себя все то расстояние, которое мы прошли за эти годы поврозь.

— Ты хотел говорить о деле, — напомнила я. — Ты был у нее?

— Да.

— Ну и что?

— Она приказала меня не пускать. Видеть не хочет.

— Что ж, это ее право, — сказала я. — Я тоже не хотела тебя видеть. К сожаленью, пришлось.

Мы идем по Тверскому бульвару, под дырявым солнечным пологом из широких зеленых листьев, и песок чуть поскрипывает у нас под ногами. Вдоль дорожки, на скамейках, дремлют няни и бабушки, мирно посапывают носами ребятишки в колясках. Старики с вниманием, деловито рассматривают ноги прохожих, как будто хотят для себя уяснить, в чем секрет энергичного пешего передвижения, утраченный ими. И я вдруг вспоминаю о своем собственном отце — таком же задумчивом, старом, как эти сидящие на скамейках. Мне вспомнилась извилистая дорога вдоль берега желтой степной реки, летящие полосы пирамидальных тополей и холодный, пронизывающий ветер в кузове полуторки.

Мы с отцом в кузове вдвоем. Он старый, с седеющей бородой, костистый и крепкий. В ватной куртке, в плаще, в армейской, довоенного образца пожелтевшей фуражке. А я еще в гимнастерке, хотя и без знаков различия, с невыгоревшими прямоугольниками от погон на плечах. То и дело нас с отцом сечет налетающий порывами косой сильный дождь. Гимнастерка на мне промокла до нитки. Мне зябко, холодно, но я молчу: я сама виновата. Мне ведь предлагали брезент, я не взяла.