Выбрать главу

Павел видел смертельную сшибку трусливых мещанских умишек, их житейское, осторожное: «Чем меньше человек знает, тем он меньше ошибается», с гигантскими глыбами отрицания и дерзкого неповиновения авторитетам, отважного поиска: «Надо ошибаться смело, решительно, с твердостью, только тогда дойдешь до истины…»

Он уже научился проникать своей мыслью в глубь живого, горячего организма написанной сотни лет назад и все еще не стареющей книги — и видел не только то, что автор хотел сказать, но и то, что хотел укрыть от невежд, чуть притрушивая вокруг своей главной проблемы забавные иносказания, рисуя картинки природы, разбрасывая, как цветы, цитаты из древних.

После чтения он раздумывал о себе, о дорогах, приведших его в медицину. Еще с детства Павел мечтал о море, о спасении тонущих кораблей, о штормах, о смерчах. Быть Ллойдовским капитаном — что может быть в мире благородней и выше? Выплывать из тумана, из ночи, как призрак, подбирая отчаявшихся, держащихся на волнах, снимая с пылающей палубы обожженных, возвращая отца детям, жене мужа, влюбленного его юной невесте…

Он затратил три года, чтобы попасть в мореходку, три раза проваливался и подал сюда, в медицинский, уже больше с отчаяния, на авось — и прошел. От старого увлечения морем, верней безответной и горькой любви к нему, осталось тяжелое чувство обиды да в памяти читанные когда-то стихи, они шли в строгом ритме чередующегося шума прибоя: «Мой старый друг, мой верный Дьявол, пропел мне песенку одну. Всю ночь моряк в пучине плавал, а на заре пошел ко дну. Кругом вставали волны — стены, спадали, вспенивались вновь. Пред ним неслась, белее пены, Его великая любовь. Он слышал зов, когда он плавал: „О, верь мне, я не обману“… Но помни, — молвил умный Дьявол. — Он на заре пошел ко дну». — И это, задавленное в себе и больное и отброшенное навсегда, все еще заслоняло то стоящее впереди, что единственно было доступным, реальным, но таким безразличным.

За шесть лет пребывания в институте — и на практике в клинике — Павел так и не научился относиться всерьез к предстоящей работе. Быть врачом? Но, помилуйте, для чего?.. Чтобы каждый день кому-то доказывать свое призрачное могущество над великой природой или вежливо прятать бессилие перед ней?.. Его всегда мучил стыд совершаемого обмана. Больной верил и ждал от Горбова, как врача, исцеления, чуда, а он, врач, зевал и глядел за окно, размышляя: не все ли равно, каким способом зарабатывать себе хлеб? Мои руки творят из рассеченной ткани вполне полноценную Еву или Адама, но я вовсе не обязан оставлять в стерилизаторской в заклад свою душу!

Размышляя об этом, он сидел сейчас на скамье, развалясь и прикрывши глаза, как щитком, ладонью. Наверное, со стороны поглядеть: дремал.

Кто-то сел рядом с ним, осторожно шурша разворачиваемой газетой.

Павел быстро взглянул.

Белоусый старик в поношенной куртке с серым каракулевым воротником и в серой каракулевой папахе сидел на скамье как-то боком, рассеянно и напряженно, держа в руках на большом отдалении газету и, наверное, не читая. В его сухощавом бровастом лице, в пронзительном взгляде чуть выцветших серых глаз таилась суровая поглощенность какой-то идеей. Павел знал этот тип людей и завидовал им: по велению партии они в юности строили в глухомани заводы, воспитывали из преступников настоящих людей, гонялись за басмачами, учились, как дети, пыхтя за совсем не по росту сделанной партой, и вновь воевали, и снова учились или, может быть, переучивались, и строили, и подымали. Такой человек за жизнь менял множество разных профессий, и все делал с жаром, с душой, отдаваясь работе, и ко всякому делу находил интерес, хорошо понимая свою собственную ответственность перед страной и народом и всю нужность и важность такой новой работы.

Что ж они — были сделаны из другого, особого теста? Или души у них закалялись особенным способом, сегодня утраченным и недоступным?

Поглядеть на такого сегодняшним глазом: да он просто задира и непоседа, отживший чудак!

Старик вдруг отбросил газетный лист и, встретившись с изучающим взглядом Павла, неожиданно усмехнулся:

— Ну, вот… Безобразие… Опять в город приходит весна!

— И вы недовольны?

— Конечно! Еще бы… Вы понимаете… — начал он и вдруг вскинул к глазам еще крепкую, смуглую руку. — Простите, который час? У меня почему-то остановились…

— Половина шестого.

— Спасибо, — кивнул он и добавил сердито: — Нынче модно опаздывать! Да, так вот, о весне… Объясните, пожалуйста, что общего в этом эффекте таяния грязного снега и… любви? И не просто любви, а до гроба? Не знаете? — Он уселся теперь чуть-чуть поудобнее, — Я вот тоже, признаюсь, не знаю. Какая тут связь. На мой взгляд, простое пробуждение инстинктов, наподобие грачиных, брожение соков… А мне говорят: что ты, папочка, у нас общие интересы! Я такого умного человека еще не встречала… — видно, в нем прорвалось давно наболевшее.

Павел тихо заметил:

— У грача с грачихой тоже общие интересы…

— О! Вы так полагаете? — старик весело вспыхнул. — Да! И столько же интеллекта! — он сердито забарабанил пальцами по газете. — Почему-то ей умный человек не встретился в декабре!

Он хотел еще что-то сказать, насмешливое и суровое, но вдруг властное, белоусое, морщинистое лицо его как-то странно преобразилось: оно расцвело от щемяще-счастливой и чуть виноватой за это счастье улыбки. Он глядел на проход в ограде бульвара. Павел тоже невольно взглянул в ту же сторону и увидел, как, разбрызгивая комья мокрого снега, по лужам, к ним бежала румяная, сероглазая девушка в черной шубке и белой шапочке, в белых сапожках. Она локтем прижимала к себе вертлявую белую собачонку, лохматую и ушастую, с длинной шерстью, закрученной перед глазами в локоны. Собачонка вдруг вырвалась у девушки из рук и с пронзительным визгом и лаем покатилась, как шар, к старику.

— Ну, что ты, что ты, Душечка, — гладил вспрыгнувшую к нему на колени собаку старик, успокаивая ее. — Я здесь, здесь, никуда не ушел… Ну? — очень строго спросил он у девушки. — Что скажешь?

— Так я, папа, пойду. Хорошо? А ты погуляешь…

— Гм…

Павел прямо взглянул ей в глаза: серовато-зеленые, такие огромные на нежном, чуть розовом от быстрого бега лице. Девушка тоже не отвела изучающе-любопытного взгляда.

— Лиза, только не поздно.

— Да, папа. В двенадцать.

Когда она, повернувшись, махнула на прощанье рукой в белой вязаной рукавичке с помпонами на завязках, Павел только вздохнул: само созерцание этого юного, милого существа и то было приятным, а взгляд Лизы к тому же показался ему достаточно умным и добрым для того, чтобы он со временем посчитал ее другом.

Горбов долго смотрел ей вслед, любуясь мелькающей за оградой фигуркой, удивляясь себе: что его привлекло в этом розовом личике? Ему все понравилось в ней, даже имя. Старинное, из романов Карамзина. Нынче сплошь одни Нины, Лены, Элеоноры. И эта дрянная, вертлявая собачонка! Клочки ее шерсти, наверно, остались на Лизиной шубке, смешались с душистым и теплым, ласкающим мехом, с веселыми завитками волос, ускользнувшими из-под шапочки… Он представил себе аромат ее тонких духов и дыхания, снеговой запах щек…

Старик все молчал. Он слепо глядел на закат, прижимая к себе притихшую, приласкавшуюся собачонку. Та с нежностью терлась о его загорелую руку своей занавешенной, в тонких локонах мордочкой, чуть поблескивая иногда забавными бусинами глаз.

— Вот так, — сказал тихо, с печалью старик, — и кончается наша жизнь… В одиночестве…

Он встал и побрел по бульвару, осунувшийся, обрюзгший, пришаркивая ногами и все прижимая к себе тесней и тесней, как последнего друга, собаку, и Павлу, глядевшему вслед, пришло в голову, что старики умирают не от старости и болезней и даже не от ран прошедшей войны, а просто от недостатка любви и внимания. И он не окликнул уходящего человека, чтобы сказать ему, что он позабыл на скамейке газету.