Павел слушал и с удивлением думал: «А я сколько раз уже слышал подобную музыку и не знал, что и к этому равнодушен: не все ли равно? Раз новинка, то значит, наверное, так и надо…»
Непреклонная Лиза со своими привязанностями и страстями вырастала в его глазах.
Он сказал старику:
— А все-таки это из-за него она так страдает! Тут, по-видимому, дело не в музыке…
— Что ж! Возможно. — Федотов хрустнул суставами пальцев. — Может быть, и в другом… Я вообще воспитал ее сильной и цельной… Нынче это смешно. Как она говорит: устарело. Да. Я, знаете, ничего не боюсь. Мне смерть не страшна. Был разведчиком. Работал на вражеской территории в немецких штабах. Видел всякое, чего вам не видать! Так вот, больше смерти боюсь, что наши дети, ничего не поймут в том самом мире, который мы строим, — где добро, а где зло, отрекутся от нас… Правда, вера, застенчивость, цельность, значит, все это устарело? Для чего ж тогда жить? Для чего и во имя чего шла война?!.
Было утро. Клиника просыпалась.
— Что касается Лизы, — сказал старик твердо. — То она не примет Валерия. И звать его к ней — слишком жестоко. Не надо его унижать!
— Хорошо, — сказал Павел. — Найдем другой ход!
В ординаторскую Павел вышел с твердо принятым решением. Лилия Петровна, еще без шапочки и халата, в шерстяном светло-сером костюме, веселая, возбужденная, кидала в раскрытую створку окна, на снег, крошки хлеба. Там, внизу, ворковали и прыгали взъерошенные от холода голуби. Услышав шаги Павла, сестра обернулась, протянула ему энергичную, крепкую руку.
— Ну, как ваша девочка? — спросила она. — Легче ей?
— К сожалению, нет.
— Может, вы посоветуетесь с моим мужем? Он ведь тоже хирург, с большим опытом… Хотите, я сейчас позвоню, он сию же минуту приедет.
Павел на мгновение остановился.
— Да, будьте добры, позвоните, пожалуйста! Буду очень вам благодарен.
— Что угодно, хоть черная магия? — пошутила она.
— Да, пожалуй… Еще пригласите психиатра, хорошего терапевта, невропатолога…
Кто мог бы подумать, что в сегодняшней медицине, с ее точным анализом и кардиограммами, столько магии и колдовства? В ней, оказывается, есть все — и суровый расчет, и поиски неизвестного, и творчество, и поэзия.
Павел вышел из клиники, словно пьяный. В голове все мешалось: угасающий день, запах спирта и хлорамина, и этот летящий навстречу пушистыми хлопьями снег, и оранжевые бока апельсинов в авоськах у встречных прохожих. Боль и радость, и новое, незнакомое чувство удачи, соучастия в чем-то огромном, хорошем будоражили Павла, поднимали его как на крыльях. Нет, старинная черная магия, колдовство не для Лизы, лежащей в палате, это все для него самого, для врача: избавление от заклятия!
В суете напряженных, насыщенных неотложной заботой и спешкою дней, он забыл о себе, и в этом, наверное, и был истинный смысл случившейся с ним перемены. Он влетал в ординаторскую и еще на пороге кого-то расспрашивал, тормошил, горячился, доказывал, с нетерпением ждал ответа и сам научился отвечать на вопросы других. Не случись с Лизой этой клинической смерти и спасения ее — из вечного холода и огня — никогда бы, наверное, Павел не знал, что любовь — это люди. Что любимый и важный твой труд — это тоже они. Это люди творят твое счастье, а вовсе не ты сам, как прежде по глупости, по неведению думал. Ты холоден и равнодушен, пока не узнаешь находящихся рядом людей, а узнаешь, полюбишь — и вот твоя нежность, и страсть, и огромная радость!
Сегодня он целый час разговаривал с Лизой.
Он глядел в ее бледное, измученное лицо, ощущая, совсем как свое, ее легкое, иссохшее тело. Стеклянная, хрупкая немота, охватившая Лизу под влиянием сильных лекарств, кислородных подушек, чужой свежей крови, камфары, пенициллина, нынче словно бы надкололась и треснула, и в эту теплую, не видимую для постороннего глаза трещинку прямо к сердцу уже подступали едва различимые звуки и запахи, блики яркого света.
Лиза изредка улыбалась — и тут же слабела от собственной еще робкой улыбки: ей нравилась эта весенняя теплота проходящего через стекла и занавески февральского солнца.
Вчера ее навестил странный гость.
Когда Лиза открыла глаза после сна, перед нею на стуле сидел Валерий. В руках он держал букет красных гвоздик. Из-под неуклюжего «гостевого» халата выглядывал вязанный Лизой галстук, темнел праздничный «с искрой» костюм. Валерий по-новому причесывал волосы, и спереди и сзади — на воротник длинной лесенкой, и это ее удивило, показалось совсем некрасивым. Она хотела о чем-то спросить, но губы не подчинились ей, только слабо, растерянно шевельнулись.
Он сказал:
— Ты лежи, лежи… Тебе нельзя разговаривать!
Он, видимо, помнил все, что сказал там, внизу, молодой, но въедливый доктор: говорить только очень спокойно. Не раздражать больную. Просто прийти и сесть рядом, уж если Валерий так настаивает на встрече.
— Ну, что, Лиза, скоро будем гулять? — спросил ее гость бодрым голосом.
Она не ответила.
— Вот чудачка! За что ты обиделась?
Лиза молча всматривалась в его лицо, когда-то такое родное, любимое. Но после того, что она перенесла за эти долгие дни, после черной, илистой, той бездонной реки, по которой она плыла, задыхаясь, засасываясь, утопая, к ней пришло какое-то новое, смертное зрение. Нет, губы Валерия подчиняются совсем не любви, — всего-навсего равнодушию: сегодня она, завтра кто-то другой, лишь бы все развлекало и было приятным. Отчего она этого не увидела раньше?!
— Ты зачем здесь? — спросила она. — Уходи!
— Да ты не волнуйся, не волнуйся, — сказал Валерий. — Уйду. Посижу еще минут пять и уйду. Я и сам сегодня спешу!
— Нет! Пожалуйста, уходи и… больше не возвращайся! — с усилием, гневно воскликнула Лиза. На лбу у нее выступили капельки пота.
Этот гнев был спасительным для нее: он ей возвращал ощущение жизни.
Молодой человек встал и, как был с цветами в руках, открыл дверь в коридор. На пороге спросил:
— Последнее твое слово?
— Да.
— Ну, что ж. Хорошо!..
Он бросился по лестнице вниз, хотя рядом был лифт, и даже не удивился, когда в холле, навстречу ему из дверей вышел врач. Он словно ждал здесь Валерия.
— Вы уже уходите?
— Да! — Валерий натягивал на себя пальто, не выпуская из рук цветов. Несколько гвоздик при этом сломались, повисли на стеблях.
— Очень жаль. Я вам говорил, что не нужно ходить, ведь вы настояли! Как вы не подумали…
— А вы думайте о себе! — дерзко бросил Валерий и вышел на улицу.
И вот Горбов сидит перед Лизой, ее лечащий врач, много думавший, взрослый совсем человек, и не знает, что нужно ответить на горькую исповедь. Сколько ликов у равнодушия, — и холодность, и смешливость, и внешняя вежливость, сколько масок, личин, сколько горя приносит оно человеку, то прямо, то косвенно, завлекая, обманывая, подавая надежду и тут же лишая ее, оставаясь вовеки веков неустойчивым и неверным, лишенным основы. Кажется, ты идешь по земле, а шагни подоверчивей — и нога оступается прямо в болото, в чуть прикрытую травкой трясину, в гнилье.
— Перед самой моей болезнью я видела его на углу, на бульваре. Он с какой-то девчонкой целовался. От меня — пошел к ней!..
Под щекою у Лизы, порозовевшей от гнева, подушка уже намокла от слез. Губы вздрагивают от рыданий, едва лепят слова:
— Я не знаю: зачем это все? Почему? Разве я вынуждала его солгать? Для чего притворялся, ухаживал, ходил в гости, если в самом деле ему нравится та? Я ничем не заслуживала вранья. Мне поэтому жить не хотелось… Я не знала только, что сделать с собой. Жалко было отца. Он так одинок… Он, конечно, не знает всей правды: мы с Валерием были как муж и жена…
Павел молча погладил ее бледную, жаркую руку:
— У тебя, Лизочка, еще все впереди. Будет муж, будут дети, большая семья, будет счастье, большое, хорошее, настоящее… Не горюй, заживет.