Выбрать главу

Борис Глебович ощущал эту двойственность русской деревни, с одной стороны скованной по рукам и ногам, как железом, медлительностью биологических циклов, а с другой — взбудораженной небывалыми переменами, как свою личную большую трагедию. Он внес смуту и в мою несмышленую душу, научив меня видеть. Мы с ним много ходили по полям и лесам, любовались неярким русским пейзажем, останавливались, разговаривали с каждым встречным, уважая в нем кормильца и человека.

А главное, Песков научил меня ценить прозу, которую он знал, как стихи, наизусть и цитировал целыми страницами. Он прислушивался к живой, на мой взгляд, звучащей так грубо и резко, простой речи народа, восхищаясь инструментовкою фразы, каким-нибудь метким словцом. Говорил:

— В стихах этого не передашь…

Он хвалил меня, когда видел четкий образ в моем новом стихотворении, поясняя, что всякая мысль поэта, подобно беззвучно-рыдающей влаге бахчисарайского фонтана, должна, ниспадая, переливаться из одной строфы в другую и логически завершаться прекрасно звучащей концовкой.

Он умел похвалить — прилюдно, — хорошо понимая, какое будет иметь значение для меня эта первая взрослая похвала, каким мощным первотолчком она будет в моей начинающейся и пока еще смутной маленькой жизни.

Весна… Лес на Задонском шоссе. Россыпь синих подснежников. Мы бродим с Песковым по лесу — редактор, писатель и педагог и девчонка, четырнадцатилетняя школьница — и разговариваем обо всем, что приходит в голову. И чаще всего это проза. Он думает только о прозе. А я — о стихах, я думаю: «Проза — это чужая мне область. Я, конечно, когда-нибудь попробую свои силы и в этом, но стихи… Стихи… Это навечно».

Разве можно предвидеть, что в жизни случится?

В последний раз мы встретились с Песковым в конце июля 1941 года. Я была в Союзе писателей, в Доме книги, куда зашла попрощаться перед отъездом. Оттуда мы вместе вышли на улицу и медленно побрели по проспекту. Разговаривали о войне, о сводках Совинформбюро, о том, что вся наша мирная жизнь рухнула, переменилась. Борис Глебович записался в ряды народного ополчения и ждал вызова с минуты на минуту, я заканчивала курсы медицинских сестер и готовилась к отъезду на фронт. Вот об этом решении — ехать на фронт — я ему и сказала, и мы зашли в сад ДКА, находящийся через дорогу, и сели в тени старых лип и долго молчали, переполненные ожиданием неизвестности и тоскою перед разлукой. Что-то щемило у меня в груди. Я не думала, что война будет столь продолжительной, такой яростной, кровопролитной, такой истребительной. Мне все это казалось еще пустяком. И уж во всяком случае я не думала о гибели города, о своей смерти или смерти кого-либо из близких мне людей, хотя бы Пескова. А он, видимо, уже все хорошо понимал, потому что глядел куда-то в глубь разросшихся веток таким добрым, измученным взглядом, что сразу стал грустным, растерянным, постаревшим. Он говорил, что война — это совсем не то, что я себе представляю, но нельзя и пугаться ее подлинного, звериного облика, просто надо хорошо понимать, что она — такая, и все, и из этого исходить. Ему, видимо, очень хотелось уберечь меня от «окопной грязи», объяснить, не запугивая, но он не находил тогда нужных слов, торопился — ведь мы расставались не просто, чтобы встретиться завтра, а совсем, навсегда, и все это в его речи путалось и мешалось. И та боль и тревога, которая так сквозила в его серых глазах, оставалась невысказанной. Да и я ничего ему не сказала. Я думала как-то по-детски беспечно: вернусь, вот тогда расскажу, как я его уважаю и ценю его каждое слово.

Потом мы пошли с ним в кино «Пролетарий», посмотреть военную хронику и какой-то фильм про Антошу Рыбкина, сейчас и не вспомню. Я смотрела не на экран, а просто куда-то вперед и думала о том, что нас с Песковым ожидает какое-то горе, но какое, в чем оно заключается и где поджидает, когда, я не знала. И выйдя из дверей кинотеатра, мы очень сухо пожали друг другу руки и разошлись. Надо было спешить: комендантский час, город жил по-военному, по-фронтовому. За рекою ревели сирены, возвещая тревогу.

И вот нет Пескова, большого, широкоплечего, в сером костюме, с мягким круглым лицом и большими губами, такого всегда оживленного, доброго и внимательного. Что-то было надежное, крепкое в его косых скулах, в этих пухлых губах, в его доброй усмешке. Он так и не успел написать своей главной книги, большого романа, как хотел, написал всего две-три книжки рассказов, но это, на мой взгляд, большой, настоящий писатель. Великий по духу, по облику, по цельности восприятия жизни, по запасу увиденного, передуманного. Ему оставалось лишь сесть, записать. И вот — не успел. Нет смерти, более страшной, чем смерть человека талантливого, не успевшего совершить свой писательский подвиг. Этой страшной смертью погиб мой друг Борис Глебович Песков. Он погиб на войне, разорванный прямым попаданием снаряда. А я, значащая так мало по сравнению с ним, жива. И не знаю того, что знал он, не умею того, что умел этот смелый, много думающий человек. Я даже забыла сейчас половину его наставлений. Мне приходится начинать все сначала, даже верить в себя.

Есть некий час — как сброшенная клажа: Когда в себе гордыню укротим. Час ученичества…

Я чувствую невозможность высказать все, что знаю, как прежде, стихами.

После гибели стольких людей, после фронта, войны, я не верю в стихи. Не в чужие — в свои стихи больше не верю.

16

Черти, куда задевали критерий?

Скоро год, как мы живем очень шумной, насыщенной разнообразными впечатлениями жизнью. Все надо услышать, увидеть, везде побывать, захватить! Обо всем надо крепко подумать.

Когда в середине недели нет клубных мероприятий в нашем собственном доме, мы разбредаемся по Москве кто куда. В Политехнический музей на вечер ленинградских поэтов. В Центральный Дом литераторов на обсуждение новой книги поэта Сергея Смирнова. В заводской клуб на чтение своих собственных стихов перед рабочими. На встречу с читателями в библиотеку. На выставку в Третьяковку. В театр. И просто к писателю в гости.

Зато в субботу, в клубный день, мы всегда дома.

В нашем маленьком институтском зале, говорят, некогда читали свои стихи Брюсов, Блок, Маяковский, Есенин. Поэтому мы с почтением смотрим на низкие потолки и стены, расписанные под восточный духан; своеобразная вершина творчества нашего коменданта. (Весною комендант сочиняет в высшие инстанции такие бумаги: «Ввиду предстоящего потепления институту грозит затопление…» И Федор Васильевич Гладков тайком показывает нам эти бумаги на заседании партбюро, громко фыркает и трясет седой головой, притопывает ногами.)

По субботам, в клубные дни, в этом зале наши общественные организации и кафедра творчества устраивают разнообразные литературные вечера. Например, сразу же после начала занятий состоялось нечто вроде концерта «Будьте знакомы!», на котором первокурсники рассказывали о себе и читали стихи. Потом была встреча с выпускниками, когда к нам пришли уже окончившие и широко печатающиеся прозаики и поэты, и тогда уже не мы читали стихи, а они. Был «Вечер одного стихотворения». Потом устраивались вечера, посвященные целиком творчеству какого-либо одного из наших институтских поэтов, наиболее интересного или наиболее спорного, и тогда готовилось целое «действо» с председательствующим, произносящим вступительное слово, с докладами руководителей творческих семинаров, с оппонентами и дежурными критиками. Иногда к нам приходят и большие писатели, «на огонек», на веселый шум, долетающий из раскрытых окон Дома Герцена, и тогда разгораются споры, накаляются страсти.