— Исключить из комсомола! — говорят комсомольцы.
И вдруг наглая усмешка скользит по лицу К. Уж он-то хорошо знает спасительную доброту и снисходительность здорового коллектива. Он знает, чем нас устрашить.
Угрожающе замечает:
— Ну если вы меня исключите, я скачусь!..
У него это звучит так: «я скэчусь!..»
— Ну и катись! Куда ж еще ниже катиться?.!
Но К. опять угрожающе замечает:
— Да, да… Я скачусь! И вообще… Не такой уж я жуткий тип, как вы думаете…
У него это звучит так: «жэткий тип».
Но «жуткого типа» все-таки исключили. Здесь, где каждая строчка товарища — наизусть, где каждый верит другому, как самому себе, проступок К. мне кажется непостижимым. И главное, непонятно: для чего он это сделал? Что он этим хотел доказать? Для чего унижал себя, своих консультантов, дирекцию, весь коллектив?
Ведь не мог же бесконечно длиться этот обман! Рано или поздно его все равно разоблачили бы. Так зачем же было начинать всю эту авантюру?
Мне кажется, по сравнению с К. самый жалкий и отверженный графоман и то на десять голов выше: он хоть по крайней мере любит литературу.
22
Здесь поэты пишут прозу
Блажен тот, кто сам себя знает.
Блажен тот, кто сразу находит в жизни свою дорогу и твердо ступает по ней, не сворачивая в сторону ни на какие заманчивые, таинственные тропинки.
Я чувствую: что-то во мне изменилось. Сначала была поэтическая «глухонемота» и хандра, что-то вроде инкубационного периода болезни, когда тебя всего гнет и ломает, а ты и сам не знаешь, в чем причина недомогания. Теперь медленно, с перебоями, но дело идет на поправку, на преодоление «вируса».
Однако выздоравливаю я как-то уж очень рывками. Помогает мне преодолеть мою болезнь один странный вечер.
Общежитейцы все в сборе и сидят за столами в «мечталке» — так зовут нашу институтскую читальню любители помечтать над раскрытым учебником. Эта комната маленькая и уютная, как и все в нашем доме, что весьма способствует глубокомысленному и полезному времяпровождению.
Здесь два окна.
На одном подоконнике меланхолическая надпись карандашом:
Возле другого окна — склоненная голова, очки, голова в бигуди и накрученном сверху пестром клетчатом платке. Поверх пухлого тома «Мартына Задеки», то есть англо-русского словаря, на котором при желании можно великолепно гадать «на любовь», какие-то закапанные чернилами и слезами листки: не то маленькая поэма, не то большое письмо.
За столами, крашенными черной краской, — люди солидные, непростые: капитаны и майоры запаса, моряки, артиллеристы, летчики. Сидят, курят. Изучают замызганные конспекты.
И вдруг кто-то оживленно и весело говорит:
— А давайте-ка мы сейчас устроим конкурс на лучшее стихотворение, написанное прозаиком, а?
— М-да-а… Идея! Но о чем же писать? Нужна же общая тема…
— Тема? А вот хотя бы такая: ромашка. Стихи о ромашке.
— Что ж… Можно попробовать…
— Давайте, а, правда? Ну? Кто?
Часы сверены, как перед артподготовкой.
Перед каждым лежит чистый лист бумаги, осмотренный строгим и неподкупным жюри. Все остальные тетради и книги изъяты. Кто-то в муках творчества уже с тоскою глядит в потолок, грызет пальцы и марает листок, как Пушкин, рисуя профили женщин и ножки. Дым в «мечталке» стоит коромыслом.
Давно разлохматились аккуратные «прозаические» прически. Давно у жюри от нетерпения вытянулись шеи до размера жирафьих. А дело не движется.
Наконец время, назначенное для подведения итогов конкурса, истекло. Каждый читает свое произведение вслух.
Победил, к общему удивлению, Михаил Кондратьев, человек, принципиально презирающий стихи, никогда не выучивший ни одной стихотворной строчки и считающий всех поголовно поэтов «фитюльками». Он написал так:
Жюри единогласно присудило ему первую премию.
Константин Александрович Федин как-то сказал на семинаре:
— Писатель должен работать во всех жанрах…
Я задумалась.
Во всех жанрах — это значит и в прозе. Рассказ или повесть? А, может, роман? Нет, романа я не осилю.
А вот надо сесть и записать все, что я видела и пережила на войне. Хотя бы какие-то главные эпизоды. Припомнить всех погибших товарищей. Рассказать, какие это были чудесные, смелые люди. Я буду писать очень просто. Только факты. Не больше…
Мне кажется, сделать это будет легко. Ведь в нашей студенческой песне поется:
Шум в «мечталке» мешает писать, не дает сосредоточиться.
Кое-кто из старшекурсников поднимается, сгребает со стола бумаги и уходит, демонстративно хлопнув дверью. За ними поднимается Иван Якушин:
— Пойду и я… мужика рисовать.
«Мужика рисовать» — это значит писать о деревне.
Каждый пишущий жаждет уединения. Но где же его взять, столь необходимое тебе одиночество, когда всех-то аудиторий раз, два и обчелся, а желающих уединиться очень много.
Только задумаешься, сосредоточишься, предварительно закрыв дверь и заткнув скобу ножкой стула, как уже слышишь: по коридору прогремели шаги очередного «железного командора». Сейчас подойдет и будет дергать. Есть, конечно, среди этих шатающихся под дверями и «бронзовеющих заживо» люди добрые и с понятием. Подергав безрезультатно за ручку двери, они, тяжко вздыхая, уходят. Другой человек, не столь добрый и чуткий, будет дергать до той поры, пока не расшатает дверь и стул не выпадет с грохотом на пол. Тогда он войдет с невинным видом, озираясь и конечно же забыв извиниться за вторжение, и плюхнется где-нибудь прямо перед твоим носом: начнет сворачивать козью ножку, сопеть, кашлять, тяжело дышать, шумно перелистывать страницы.
На этом и кончилась твоя творческая работа.
Или сразу собирай свою «прозочку» и уходи, или же оставайся и затевай какой-нибудь разговор, чтобы помешать и ему, черту-дьяволу, плодотворно работать.
В таких случаях разговор нужно начинать самый сердцещипательный, чтобы сразу задеть за живое.
— Слушай, друг! А ты как пишешь? — спрашиваю его. — Короткими или длинными фразами?
Собеседник угрюмо молчит: он, видимо, чувствует подвох. Но, как заскучавший в пруду карась, сразу хватает заманчивую наживку:
— Еще Чехов сказал: краткость — сестра таланта!
В этом ответе все: и уверенность в собственном таланте — ведь он-то пишет кратко! — и презрение к неумытой деревенщине — «не знает, какими фразами надо писать! Спрашивает!!!»
— Гм… Краткость… А что же тогда делать с Толстым?.. Куда девать его длиннейшие периоды с многочисленными «как» и «который», с его фразами, едва умещающимися на странице? Конечно, краткость — сестра таланта. Но длинная, сложная, с глубокою мыслью фраза — сестра гения. Доказательством тому Шекспир, Толстой и Бальзак. И вообще… К сожалению, в том-то и горе, что один лишь гений знает, когда ему быть кратким, а когда многоречивым!..
В ответ мрачное молчание. Потом глубокий, тяжелый вздох. И отповедь:
— Толстой! Толстой!.. Ну пойми же ты наконец, что Толстой устарел! Сейчас нельзя писать так, как писал Толстой. Это несовременно… Тогда пахали сохой, ездили на перекладных, не знали ни радио, ни телефона… Жизнь была медленная, спокойная, вот и накручивали длинные периоды. А у нас все в быстром темпе: и жизнь и литература.
— Ну, значит, вот так: подлежащее и сказуемое, подлежащее и сказуемое? Да? Чтобы и глазу не на чем было остановиться?