Выбрать главу

32 Нечто о Бельведерском

Время бежит, а я еще ничего не сделала, не написала.

Я погрязла в бесчисленных страницах черновиков. И пока я раздумываю да рассчитываю, кое-кто уже напечатался. Смелость города берет! И даже гонорары.

Напечатаны в «Литературной газете» стихи Риты Агашиной, Михаила Годенко, Володи Солоухина, Максима Толмачева, то и дело появляются в печати стихи Расула Гамзатова. Принес показать свой новый сборник, вышедший в Сибири, Василий Федоров.

Один молодой, способный наш студент напечатал рассказ в «Огоньке», а потом издал повесть. Но странное дело! Его героиня, очень юная и внешне ничем не приметная девушка, у нас, у товарищей по перу, вызвала много споров.

Автор все время «улыбается» своей героине. Он дает ей сверхлестные характеристики, а читатель почему-то ожесточенно сопротивляется и не хочет глядеть на новорожденное «солнце» из-под авторской руки.

Чистосердечная, наивная простушка, героиня эта не имеет к жизни никаких особенных претензий. Автор просит по этому поводу улыбнуться. И действительно, без улыбки нельзя слушать ее детских речей. Но вся разница в том, что улыбка у читателя совершенно иная, чем у автора. Улыбка у читателя недоверчивая, ироническая.

Кажется, он так и хочет сказать:

«Хорошо, что ты, милая девушка, неприметна и некрасива. Хорошо, что ты чиста! Но дай тебе красоту, разве ты от нее откажешься? Дай тебе трудности, испытания, искушения, да не такие, какие ставит перед тобой твой добрый писатель, а житейские, настоящие; дай тебе большое, неутолимое горе всей жизни, и если ты и тогда останешься чистой, наивной, незамутненной, вот тогда мы тебе и поклонимся в ножки. А пока, извини, тебе кланяться еще не за что… Чистота и неведение ребенка не заслуга, а биологический факт. Ты пока и живешь-то еще, как трава…»

Вот так или примерно так возражает читатель.

В той же книге есть и другая особа женского пола. Красивая хищница. Львица. Автор отвергает ее красоту как нечто ненужное людям, непристойное. Только когда судьба наказала эту красивую женщину дважды и трижды, когда она под ударами судьбы была вынуждена наконец смириться, растеряв свою яркую прелесть, стала серенькой, неприметной, — только тогда он ее и простил. И даже искренне со стороны полюбовался: вот, мол, теперь ты действительно по-настоящему хороша!

Неужели же мы столь безоружны и так слабы душой перед женской красотой и перед красотой человеческого тела вообще, что должны эту красоту всячески унижать и «дезавуировать», придавать ей, подобно средневековым попам, какой-то нечистый, греховный смысл? «Что есть жена? Сеть прельщения человеков. Светла лицом, и высокими очами мигающа, ногами играюща, много тем уязвляюща, и огонь лютый в членах возгорающа… Что есть жена? Покоище змеиное, болезнь, бесовская сковорода, бесцельная злоба, соблазн адский, увет дьявола…»

Противопоставление стерильно чистенькой серости яркой, но «греховной» и «злой» красоте, на мой взгляд, происходит от бессилия постигнуть истинный смысл красоты, от утилитарного отношения к красоте, от внутреннего убеждения, что печной горшок, несомненно, полезнее Аполлона Бельведерского.

Красота как норма человеческого бытия, красота как физическое и нравственное здоровье была известна человечеству еще «с древних греков». Почему бы и теперь нам не обращать иногда своих взоров на великолепных телом, задумчивых, ясноглазых Диан, на красавиц муз, на Венеру Милосскую с ее умной и тонкой улыбкой? Извечное и вполне понятное стремление людей к равенству нельзя же утешить, утолить одним-единственным рассуждением, подцепленным опять же у тех самых средневековых попов, что «убогие блаженны»…

Борьба положительного и отрицательного начала у нас пока еще нередко превращается в борьбу красок: серых, тусклых, но «добродетельных» против ярких, чистых, пронизанных солнцем, но «грешных» и «злых». Это отнюдь не борьба характеров и, что самое грустное, не борьба интеллектов.

33 Золотые шары

И снова зима. Экзамены. И снова август. Последние числа. После летних каникул мы всегда приезжаем в Москву на несколько дней раньше начала занятий, чтобы успеть обежать все любимые улицы, музеи, бульвары, побывать на Ленинских горах, посмотреть оттуда, сверху, на ночную Москву, вдохнуть запах вянущих георгинов в Сокольниках, послушать Глинку, Чайковского, еще раз встретиться с Левитаном и Репиным.

У нас есть игра: прийти в Третьяковку, и угадывать, где сегодня Врубель, и идти к нему без ошибки, не спрашивая. Или весь день посвятить Коровину. Или Крамскому.

— Если бы тебе разрешили взять отсюда какую тебе захочется картину, что бы ты взяла? — спрашивает меня Инна искушающим голосом Мефистофеля.

Я хожу из зала в зал и думаю: вот это. И это. Нет! Только вот это. Ведь нельзя несколько. Можно только одну.

Почему-то я всегда стою возле Крамского: «Неизвестно». Нет, сильнее всего «Неутешное горе». А может быть, этот заросший ряскою пруд, совсем как из моего детства. Зеленые тени. За рамками так и видишь степь в металлическом блеске луны. Тракторы. Седые чубы ковыля. И далекие огоньки из окон степного поселка.

Я знаю таких неизвестных, погибших на фронте, знаю, что такое неутешное горе: это женщина, верно, из того, знакомого мне степного поселка. А за окнами стужа, метель, и воет собака, и в пазах бревенчатых стен заводит свои деревянные часы домашний сверчок. После этой войны почти в каждом доме неутешное горе…

Я могу часами сидеть с книжкой на бульваре и смотреть поверх страниц на идущих мимо людей.

Вот ко мне приближается очень молодой светловолосый, очень пьяненький человек с охапкой желтых цветов, называемых золотыми шарами. Человек этот идет зигзагами, от скамейки к скамейке, подходит к сидящим и каждому дает по цветку.

Я делаю вид, что читаю.

Поднимаю голову: он стоит возле меня. Улыбается осторожно, благожелательной улыбкой.

— Разрешите преподнести? — спрашивает мягким, застенчивым голосом. В глазах — сумасшедшинка. — Наши дамы говорят, что желтый цветок — измена. А я этого не понимаю. По-моему, это очень красивый цветок!

— Вы правы. Я тоже его люблю…

Человек весь расплывается в счастливой детской улыбке. Она делает красивым и добрым его рыхлое, серое, очень пьяненькое лицо. Человек вынимает из охапки самую пышную, многоцветную ветвь, усеянную, как маленькими солнцами, золотыми шарами, и протягивает ее мне.

— Это ж сама радость! — восклицает он. — При чем здесь измена? Вот чудачки, ей-богу… Вы меня извините… Я ведь только… если вы, конечно, любите эти цветы!..

— Спасибо. Я очень вам благодарна, — говорю я, принимая ветвь, и шутливо спрашиваю: — А меня не арестуют с дареным букетом? — Я киваю на охапку: она слишком большая и слишком растрепанная, чтобы быть сорванной из собственного сада.

Он сразу все понял, закачал головой:

— Нет, нет! Это у нас в НИИ все дамы… отвергают этот цветок. Мы сами его сажали. Понимаете? Вот я и решил им всем доказать. А какая же это измена? — настойчиво спрашивает он, внимательно вглядываясь в мое лицо и чуть наклоняясь. — Красивый, хороший цветок… Все берут и спасибо говорят! А мне хочется сказать вам спасибо. Берете — и чувства мои разделяете!

И он пошел дальше нетвердыми шагами, от скамейки к скамейке.

Я больше уже не могу читать.

Я смотрю ему вслед и вижу его потертые брюки, его чуть сутулую спину, рубашку в полоску, с широким галстуком, грубые, стоптанные башмаки. Вижу, как он несет охапку цветов: словно ребенка прижимая к груди. И я беспричинно и весело улыбаюсь.