Вечером, в сумерках, кто-то шумно завозился у входа в нашу палатку. Потом, согнувшись в три погибели, втиснулся в узкую дверь и распрямился мохнатой овчинной горой.
— День добрый, соседи!
— Здравствуйте, коль не шутите! — Улаев поначалу, видимо, не разглядел, что за гость пожаловал к нам. И вдруг торопливо поднялся навстречу. — Что хорошего скажете, Алексей Николаевич?
— Да вот зашел вас, бесхозных, проведать. Как вы тут поживаете? — пробасил с угрюмоватой усмешкой командир артиллерийского полка, расстегнув полушубок. Он потер одна о другую озябшие на вечернем морозе крепкие руки. Шапку бросил в угол, на кучу мешков. Полушубок чуть сдвинул с тяжелых крутых плеч, но не снял его, а только вывернул полы мехом наружу. По-хозяйски прошелся взад-вперед, по палатке. Зорко глянул на Женьку, читавшую в сумраке на одеяле, наклонился, отнял Блока и спрятал в карман. — Такие вещи без спросу не трогать! — угрюмо сказал Кедров. — Не для маленьких. Не игрушка! — Потом обернулся к Улаеву, упрекнул с обидой: — Вот ты прибежал ко мне давеча, ночью: «Девочки, девочки… Тяжело им. Война тяжело достается!» Ну, я по-соседски и приютил у себя, пожалел. Так они же в благодарность меня же и обругали! Это как? Хорошо?
«Да уж, кто кого обругал, — подумала я, неприязненно забиваясь в угол. — Теперь пришел сюда сводить счеты…»
— А кто? Кто это сделал? — спросил Улаев. Он торопливо откинул белую прядь со лба и внимательно, строго поглядел на меня. Почему-то Улаев всегда в таких случаях глядит на меня, когда хочет найти виноватого. Он ни разу еще не взглянул таким строгим взглядом на Женьку. — Не знаю, Алексей Николаевич, — сказал Сергей. — Я ничего не слыхал.
— Ну, где тебе было слыхать! — ответил Кедров, обнажая в усмешке ровные белые зубы. При этом он взглянул на меня, но лицо его показалось мне добродушным. Кедров небрежно махнул рукой. — Да ладно уж!.. Кто старое помянет, тому глаз вон.
Он сел рядом с Улаевым на чурбак, похлопал себя по карманам полушубка, не нашарив кисета и спичек, спросил у Сергея:
— Табачок есть?
— Есть.
— Закурим?
— Закурим.
Они закурили.
И пока сосали огромные, свернутые из дивизионной газеты, набитые крупной махрой самокрутки, Алексей Николаевич все молчал и глядел на меня пристальными, угрюмыми, чуть насмешливыми глазами, словно изучая, что я за птица такая и почему так неприязненно забилась в угол. И при этом он словно ждал моего ответного взгляда.
В синеватых апрельских сумерках, чисто выбритый, широкоскулый, командир артиллерийского полка сейчас выглядел молодым: наверное, хорошо выспался. От него пахло свежестью талого снега, корой березы и еще чем-то очень крепким и хрустким. Сухощавое, в резких складках, бровастое его лицо было добрым и сильным. В сущности, такие сильные, добрые лица бывают только у артиллеристов.
У разведчика, например, встречающего всякий раз опасность один на один и которому в общем-то нет надобности убивать, пока не напорется на вражескую засаду, а есть надобность быть невидимым, тихим, таинственным и подкрадываться в темноте незаметно, как привидение, — так вот, у разведчика зачастую лицо может быть пошлым, злым и даже нахальным. Его тонкое ремесло не накладывает на него отпечатка. А такие серьезные, добрые лица я встречала только у артиллеристов, да притом непременно с больших, дальнобойных калибров.
«Люди с такими лицами, — почему-то подумала я, разглядывая из угла Кедрова, — погибают всегда странным, загадочным образом. За секунду до перемирия. Или в день получения высшей награды. Или возвращаясь с победой с войны и спасая из-под колес паровоза ребенка».
Чтобы он не заметил моего взгляда и не истолковал его как-то по-своему, я отвернулась. Может быть, поэтому я не услыхала, когда он подошел ко мне мягко, по-кошачьи, и сел прямо на пол, обняв колени руками.
— Чего это вы так невеселы? О чем загрустили? — спросил он, заглядывая с участием мне в глаза.
Я ответила холодно, вся подобравшись:
— А чего веселиться? Для радости нет причин…
— Да? Жаль! А я рад. Очень рад! Сказать честно, наверное, это вы мне счастье с собой принесли. Я нынче письмо от жены получил…
— Очень рада за вас. Поздравляю! — Я ответила ему безо всякой иронии, но и без особенного воодушевления. Однако при этом мне почему-то вдруг стало легко. Может быть, потому, что я все еще слишком хорошо помнила сказанные Женькой слова — не знаю, правдивые или нет, — о знакомстве, которого Кедров якобы искал. Видимо, это-то и принуждало меня глядеть на него как на своего притаившегося, замаскированного врага, сообщника Женькиной тайны. Но сам по себе, вот такой, какой он есть, командир артполка вызывал во мне чувство симпатии.
— Хорошая у вас жена? — спросила я, понимая, что на мой вопрос ему сейчас трудно ответить вполне объективно.
— О, просто чудовище! — Кедров рассмеялся открыто и нежно. Все лицо его озарилось широкой улыбкой, какой могут озаряться черты лишь очень влюбленного человека, исступленно ожидающего встречи с любимой. Он сказал: — Вы не знаете, что у меня за жена! Ни одного дня мне с ней еще не было скучно. Ну, да вы еще слишком молоды. Не поймете!
— Красивая?
Он не понял, спросил:
— Что?
— Красивая она, ваша жена?
Озадаченный Кедров долго думал. От напряжения крутая, глубокая морщина прошла через лоб.
— Вот уж, право, не знаю, — ответил он виновато. — Наверное, нет. А разве это так обязательно, быть красивой?
Я замялась.
— Ну, так принято. Говорят. Так в книгах пишут, И в жизни так думают, что можно любить одних только очень красивых. Не умных, не добрых, а лишь бы только нос был нужной длины.
— Да? — Нагнув голову, Кедров слушал. — Нет. Она некрасивая. Умная? Нет, не знаю. Ну просто, как вам сказать? Болтает бог знает что. Каждый день для меня какая-нибудь радость. Чистый цирк! Ей-богу, чудно!
— Счастливый вы человек! — Я вздохнула.
— Да. — Кедров коротко и серьезно кивнул головой. — Да. Счастливый. Я и сам это знаю.
Мне странно видеть его таким, этого прославленного на всю армию командира, не раз вступавшего в артиллерийские дуэли с батареями немцев, отражавшего натиск множества танков, уничтожавшего целые батальоны немецкой пехоты и теперь не боявшегося ничего. Говорят, одно имя его наводит на гитлеровцев страх. Но вот он сидит передо мной, такой тихий и славный, полный воспоминаний о жене, и мне завидно, какой он домашний, как Женька сказала бы, «очень свой».
Я смотрю на него с чувством радости, хорошо сознавая, что Женька утром мне сказала неправду и что эта неправда ей зачем-то нужна.
— А что, Алексей Николаевич, вы не слыхали, как там наши? — спрашивает Улаев, садясь с нами рядом и пересыпая с ладони на бумажку табак. Он сворачивает козью ножку, подает огонь Кедрову.
Все, кто находится в палатке — дневальный по штабу, санитары, бойцы, — придвигаются ближе, слушают.
Размеренно, монотонно через гребень палатки перелетают снаряды и рвутся невдалеке, где-то на огородах сожженной деревни. Но на обстрел никто не обращает внимания: все привыкли.
— Как там наши? — переспрашивает Кедров.
Мне нравится, что он окруженных считает своими.
Кедров медленно, не торопясь закуривает, и лицо его словно задергивается облаком дыма.
— Да как сказать? Равновесие, которое наблюдалось всю эту зиму, как видно, нарушилось. Немцы активизируются. Принимают подкрепления. Недавно у них разгрузились два эшелона с танками. Значит, надо ждать боевых действий.
— А под Ржевом? Под Юхновом? Там все то же?
— Да, все то же…
Кедров умолкает. Мы тоже молчим.
К сожалению, мы зависим от Ржева, от Юхнова.
Опершись на рокадную железную дорогу, немцы сделали крепостями три старинных русских города: Ржев, Вязьму и Юхнов. И вот всю зиму напряженные, кровопролитные бои шли и севернее нас, и южнее. И мы, в центре, третий месяц пытаемся прорвать немецкую оборону, пробиться на помощь к своим — и не можем. Не хватает снарядов, орудий, авиации, танков, люди вымотались. Иной раз кажется, стоит только нажать — и все будет в порядке. Тем более что у немцев за линией фронта мешанина, «слоеный пирог». Справа, из-подо Ржева, в свое время вышли и ударили гитлеровцам в тыл две наши армии и конный корпус. Они зашли глубоко за линию фронта, к самой Вязьме, и ходят теперь чуть севернее ее, тревожа боями; слева, из-под Юхнова, вышел рейдом другой конный корпус и движется по тылам немцев к Вязьме уже с юго-востока; в центре — наши, окруженные. Они тоже связали фашистов по рукам и ногам и заставили их всю зиму отсиживаться в дотах и дзотах, не выходить на оперативный простор. Позади окруженных, за спиной у врага, — партизаны Смоленска и Духовщины. Действительно, иной раз кажется: вот так штука! Стоит только нажать, и линия фронта где-нибудь треснет, разломится на куски. И как знать тогда, насколько короче и проще станет война?