Обернувшись, я смотрю туда, на восток.
Это к нам на подмогу прет колонна «тридцатьчетверок». За ними, до самого горизонта, теряясь арьергардами где-то в лесах, — самоходные артиллерийские установки, «студебеккеры» с мотопехотой, скрежещущие бронетранспортеры. Вся земля и все небо содрогнулись в одном мощном гуле от утробного воя моторов.
— Вот это война! Это я понимаю! — кричит кто-то, отряхиваясь от торфяной пыли недавнего разрыва снаряда и, мертвый, с расширенными глазами, съезжает на дно окопа.
Поле черно от мчащихся наших танков.
Такого я еще не видала.
Немцы тоже, наверное, такого еще не видали. Поэтому так притихли на своих огневых.
Я еще рассматриваю железные сочленения мчащихся мимо меня мощных гусениц, а Мартынов уже приник к заверещавшей телефонной трубке, закричал, надрываясь:
— Гнатюк! Гнатюк! Давай сматывай связь! Снимайся! Я пошел вперед! Я пошел вперед! Ты слышишь?
Отвратительно завывая, с клекотом над НП пролетела болванка. Немцы бьют подкалиберными. Две-три головные машины и бронетранспортер с автоматчиками, сидящими в кузове, вдруг разом вспыхнули, словно погребальные факелы. Густой черный дым повалил над распаханным взрывами полем. Но в ответ самоходки ударили резко и жестко, одна за другой. Танки выскочили на полной скорости на гребень высотки, за которой прятались немцы, и там все стихло, замолкло.
Я выпрыгнула из окопчика, махнула Мартынову:
— Желаю удачи! Я тоже вперед!
Бой так быстро откатывается и так недавно еще был здесь рядом, что тяжелый, с зазубринами осколок, который я наклонилась поднять, обжигает мне руку.
Из капониров и укрытий артиллеристы уже вытаскивают тягачами на дорогу тяжелые пушки и волокут их вниз, по склону, в лощину. Связисты хлопотливо перекликаются, сматывая многожильные нитки цветных проводов, тащат тяжелые аппараты.
Прямо мне навстречу из кустарников вывертывается разведчик — уже оттуда, из самого боя. Он тянет за шиворот пленного немца, длинноногого, хилого, в зеленом френче с нашивкой за зимовку под Москвою в петлице. Немец ранен в левую руку, она забинтована, и кровь, проступая крупными каплями, падает в пыль, на дорогу.
Временами они останавливаются, пытаются друг другу что-то сказать, скорей жестами, чем словами, потом снова шагают рядом, толкаясь при этом плечами. Возле меня они останавливаются, как друзья. Немец чиркает бронзовой зажигалкой, дает прикурить сначала разведчику, потом закуривает сам. На лице его робость и наслаждение: от табака, оттого, что жив, уцелел.
Признаться, я с растерянностью гляжу на эту нелепую пару. В сбитой на ухо запыленной пилотке наш разведчик, хотя и невысокого роста, но плечистый, широкорожий, кажется мне просто богатырем рядом с бледным, тщедушным, испуганным немцем. И то, что он обращается с пленным, как с равным себе, меня удивляет.
— Эй, браток, куда ведешь? Погоди! — крикнул кто-то разведчику от тягачей, вытаскивающих гаубицы со старых позиций, и по траве, вниз по склону, позвякивая в такт огромным шагам серебряными медалями, сбежал высоченный артиллерист.
Он с разбегу широко размахнулся и ударил пленного в лицо. Тот, коротко всхлипнув, упал.
Артиллерист уже снова примерился было ударить, но разведчик уперся ему в грудь автоматом:
— Но, но! Не тронь! Стрелять буду…
— А ты что его защищаешь? Ты что защищаешь? — визгливо, по-бабьи закричал артиллерист, теперь уже замахиваясь и на разведчика с автоматом. — Ты что его защищаешь? Убить его, гада, мало, а ты!..
— Если хочешь убивать, иди вот туда! — спокойно ответил разведчик, все еще придерживая высоченного артиллериста дулом автомата, и кивнул в сторону запада. — А тут нечего руками размахивать! Много вас на готовенькое…
Он нагнулся и поднял пленного с земли, как мешок с тряпьем, отряхнул его, отыскал отлетевшую на дорогу пилотку, напялил на немца и, все еще придерживая дулом автомата тяжеленную руку артиллериста, сказал ласково:
— Пойдем, фриц! Не бойся!
Тот сплюнул кровью, утер рукавом френча нос и пошел рядом с разведчиком, сердито прихрамывая и что-то обиженно ему говоря.
Я долго смотрела им вслед.
Мимо меня уже едут штабные автобусы, легковушки.
На коне верхом проскакал офицер связи из штаба армии.
И вдруг за поворотом дороги:
— Шурочка! Здравствуйте! Какими судьбами?
Оборачиваюсь: Кедров. Алексей Николаевич Кедров!
Тот самый Кедров с Алексеевских хуторов. Он в полковничьих погонах, весь в панцире из орденов. На упрямом, широколобом лице, как прежде, внимательные, но какие-то словно измученные глаза.
Я ему очень рада.
Снова в памяти серая соль апрельских снегов, дальнобойные немецкие снаряды, шуршащие над гребнем палатки. И сам Кедров, в полушубке шагающий из угла в угол, такой уверенный, очень спокойный. И Блок. В темно-синей обложке.
— А я утром пришел, смотрю: куда подевались? — говорит он. — Снег растаял. Везде обрывки бумажек, грязь. Были люди — и нет! Наверное, три недели ходил, все смотрел, не вернетесь ли! Нет, так больше и не вернулись.
— Да, я тоже часто вас вспоминала.
Есть люди, с которыми мне всегда интересно, тревожно. От них обязательно чего-то необычного ждешь. Какого-то нового, яркого слова. Удивительного поступка. Не очень-то дружеских, но таких сложных, запутанных, волнующих отношений.
А с Кедровым мне просто, легко. Его умная, спокойная ровность на меня действует исцеляюще, как лекарство. Я с ним ответно «ровнею», если можно такое слово употребить. Мы, женщины, наверное, как волшебные зеркала. Мы по-своему, по-особому отражаем в себе окружающий мир и людей с их достоинствами и недостатками. И если в нас иногда отражаются только их недостатки, то кто ж виноват?
Я смеюсь своим мыслям.
Кедров сурово, застенчиво улыбается. Говорит с удивлением:
— Шура, вы так повзрослели!
Но кто-то уже машет ему из кустов: там стоит легковушка, ждут бойцы в маскхалатах.
— Приезжайте ко мне в гости, — просит Кедров. — Теперь я хозяин в дивизии. Если надолго где остановимся, приезжайте. Буду очень вам рад…
— Хорошо. Обязательно. — И вдруг вспоминаю. — Да, а Блок-то все еще у меня! — говорю я ему. — Только я его теперь не верну. Я к нему так привыкла, что просто не представляю… Вы не сердитесь? Можно?
— Хорошо. Пусть останется вам на память. От меня!
— Ну спасибо! До встречи! Бегу догонять своих! — кричу я уже издали и машу Кедрову рукой: — До свиданья!
Какой-то припозднившийся танк грохочет по пыльной дороге, весь облепленный, как зелеными муравьями, бойцами. Все они с автоматами, в касках.
— Эй, сестра, едем с нами! — кричит мне солдат, сидящий на танковой пушке верхом.
Я оглядываюсь. Может быть, по наивности он полагает, что я откажусь? Как бы не так!
С готовностью протягиваю руку сидящим на танке. Мне навстречу ответные десятки дружеских рук. Кто-то быстро подвинулся, освобождая поудобнее место. Кто-то тащит уже табачку на закурку, хотя я не курю, и явно обескуражен отказом. Кто-то спрашивает, как зовут, из какой я дивизии.
Я сижу на горячих решетках, обвеваемых жарким ветром воздушного охлаждения, и весело, с благодарностью улыбаюсь этим дружеским, обветренным лицам.
А танк гремит и гремит по дороге на запад, попыхивая дымком и соляркой.
Впереди Орша, Витебск.
Глава пятая
Говорят, нельзя дважды войти в одну и ту же реку — это будет уже другая река и другая вода. А разве можно дважды войти в одни и те же воспоминания с тем же чувством? Или в один и тот же лес, особенно осенью, когда каждый лист готов уже сняться и улететь! Здесь краски меняются так же быстро и нервно, как у некоторых настроение. То, что недавно было зеленым, сейчас уже стало коричневым, серо-сизым и алым. И все на глазах иссыхается, крошится.