— Васеня! Васенюшка! — крикнул Артемий и прислушался.
Ребячий крик повторился, и будто рядом с дорогой, но Горицкий бор ночной — темный, непроглядный, небо тучами заволокло. И только Артемий ногу из стремени вынул, чтоб спешиться, как конь на дыбы взвился и понес — откуда и резвость взялась!
Наездником Артемий был хорошим, с раннего детства на лошадях и в кавалерии служил, удержался бы и смирил удилами перепуганного мерина, да жалел его и обычно ездил на разнузданном — не сдержать прыти! Дорога же по бору узкая, сучья низко нависают — очнулся на земле, грудь болит, дышать тяжко. Кое-как поднялся на ноги, раздышался и не в Горицы, а назад побрел, где стоны слышал и младенческий голос.
До восхода по лесу ходил и никак места узнать не мог. Кругом одинаковый беломошный бор и увалистая, волнистая земля, как везде. Когда рассвело, стал следы конские искать. И хоть расплывчатые в текучем песке, однако же нашел: здесь мерин встал, когда первый раз крик послышался, тут задом взлягнул, а с того места понес. Весь придорожный лес слева и справа на карачках прошел, каждое пятнышко на белом мху руками пощупал — нет, сухие грибы-поганки, осиновые листья, ветром занесенные, да кора от сосен.
Капельки крови не видать…
Ладно, Артемию могло померещиться, ибо весь день ездил по лесам и мысленно ждал звуков родовых мук, но старому коню-то с какой стати вздурить? Может, неведомая ночная птица вскричала эдак? Или придавленный лисой зайчонок заверещал?..
Пришел Артемий домой черный от горя, надежда, что Василиса вернулась, в один миг развеялась, как услышал он рев не обряженной скотины. А был в этот день как раз праздник Преображения, кто в
Силуяновку, в храм поехал, кто своим хозяйством занят и в свое недавнее горе погружен — не заметили в Горицах, не увидели, что у Сокольниковых творится недоброе.
Кое-как Артемий подоил коров, выпустил на волю, молоко телятам вылил да рук не опустил, поскольку ощутил сильную тягу поехать и при свете дня глянуть на то место, где Василиса стонала и младенец кричал — он уж не сомневался, что так и было. Мерина в стойло поставил, а подседлал кобылу, которая с жеребенком-сеголетком ходила, и поскакал в Горицкий бор.
А бор этот во все времена считался заповедным: там лесу никогда не рубили, ягод-грибов не собирали, поскольку не росли они на сухом беломошнике, и люди туда ходили редко, по самой великой нужде. Когда переселенцев посадили на Сватье, пришли к ним старики-староверы и строго-настрого наказали, чтоб никто из пришлых не смел с топором в Горицы ходить, мол, ветку сломаете — враз беда обрушится на всех, кто живет в его окрестностях.
— Где же мы лес-то станем рубить? — спрашивают мужики. — Нам же строиться надо!
— Где хотите, но в другом месте!
— Кому-то можно рубить и даже в бору жить, а нам нельзя? — обиделись переселенцы.
— Никому не позволим!
А тогда в самом бору образовалось целое село Боровое, мужики даже церковь срубили, но эти зловредные старики, говорят, никакого житья им не дали и лет через десять выжили их из заповедного места. Правда, был слух, будто они сами ушли оттуда, забоялись чего-то, что ли? И вроде в одну ночь сбежали и далеко от этих мест — в степь Тарабу!
Когда мужики освоились на новом месте, обошли и объехали всю округу, то сами убедились, что Горицкий бор беречь следует, поскольку южная его сторона выходила к Тарабе — голой бесконечной степи с соленой водой и землей. А по степи этой что летом, что зимой ветра ходят страшные, пыльные, поэтому люди там живут узкоглазые, привыкшие от песка и снега щуриться. Не будь этого бора, словно крепостная стена стоявшего на песчаных горах, выдуло бы, просолило всю жизнь по Сватье, да и сама бы река пересохла от суховеев. Поэтому сосны здесь стояли многовековые, кряжистые, с огромными и искрученными ветром кронами. Даже в солнечный день зайдешь, а в бору темно; шепотком слово скажешь — далеко слыхать, будто в сводчатом храме. Горицами же это место называли потому, что вся земля под бором была увалистая, сажени ровного места не сыщешь, косогор на косогоре. И место это высокое, выше всех лесов: когда поднимешься на Горицкое кладбище у края бора, так все кругом видать верст на полета, даль аж голубая, дух захватывает.
Старожилы говорили, тут когда-то в древние времена пустыня была, а увалы эти — песчаные барханы, чуть оплывшие и давным-давно поросшие соснами. Если на каком склоне случайно корку мха сковырнешь, песок тут же и потечет, будто вода, и проходит год или два, прежде чем ранка эта затянется.
Ливень пройдет, дождик ли затяжной или зимний снег стает — земля на вершок промокает, не более. Копни глубже — сушь вековая!
И как только сосны здесь росли?
От переселенческой деревни Горицы до края бора, где было кладбище, считалось всего три версты, однако Артемий не заметил, как их проскочил на резвой кобылке. Поднялся на гору, спешился, взял в повод и пешком пошел, хотя до того места, где младенец кричал, далековато было, но хотел еще раз следы поглядеть. Мало ли ночью что поблазнится…
Проселок был песчаный, текучий, ноги по щиколотку утопают, словно в воде, еще много Артемий отшагал, прежде чем отыскал то место, где выбило его из седла.
Оттуда и искать начал.
Без малого два часа бродил, прошел все окрестные увалы вдоль и поперек, каждый бугорок осмотрел, где мох сорван, проверил, нет ли каких следов, на версту вглубь уходил, в глубокий сухой лог между увалами спускался и за логом весь косогор обследовал: мало ли как бывает, ночью далеко слыхать. Ни следочка, ни звука! Только белый ягель-мох под ногами скрипит, как снег замороженный. Что делать? Походил, походил еще да назад поплелся — кобыла с жеребенком за ним бредут, тоже горестные.
— Васеня? — позвал он тихо. — Васенюшка? Куда ж вы канули-то, родимые?..
А сам глаз от земли не подымает, что заалеет во мху, тотчас кидается, смотрит да щупает, да более всего красная кора сосновая попадается.
— Васеня! — закричал громче. — Коли обидел, дак прости! И вернись поскорее! Васенюшка!?..
И тут ясно увидел, торчит из-под мха тряпица окровавленная, а кругом выбито, вытоптано, словно кто-то на спине валялся. Артемий пал на колени, отвернул пласт мха, а там вместе с тряпицей и детское место припрятано…
Вот где рожала! Ведь утром ходил здесь и пяти шагов не дошел!..
Вскочил, огляделся и заметил еще длинную и кривую бороздку свежего песка, словно кто-то из ведра натряс. Иногда такие высыпки по бору попадались, но считалось, что это земляные муравьи песок взрывают и яйца свои сеют.
— Василиса! — закричал в полную глотку и чуть не упал, схватившись за дерево.
Зашаталась под ногами земля, заходили волнами увалы, сосны затрещали и до земли согнулись. Из чистого же неба выскочила молния и, словно раскаленный в горне прут, ткнулась чуть ли не в ноги. Артемий отскочил, кобыла заорала по-человечески, ибо в тот миг разверзлась земля и стала расходиться извилистой трещиной, эдак сажен в тридцать! Он успел лишь схватить тряпицу с родовой кровью и, сбитый с ног, откатился в сторону — прочь от оврага, на глазах расширяющегося. А земля из-под ног так и валится, валится в бездну вместе с деревьями; кобыла в последний момент выпрыгнула на твердь, но жеребенок не поспел, заржал, заплакал и рухнул в песочную пропасть. А за ним — тряпица, будто птица, вырвалась из руки и улетела!
На четвереньках Артемий отполз подальше, ухватился за сосновый пень и обернулся…
Мать родная! Дна у этого оврага не видать! Лишь что-то там поблескивает, словно речная рябь.
Зажмуриться бы, да глаза остекленели!
Тем временем земля уж смыкаться стала, берега оврага так же на глазах сошлись, схлопнулись, и остался лишь рубец со свежим красноватым песком. Увалы, покрытые соснами, еще немного потряслись, будто звериная шкура, и успокоились. Тихо сделалось кругом, аж в ушах зазвенело, лишь кобыла, потерявшая жеребенка, бегала взад-вперед, землю нюхала, там, где прорва была, и призывно ржала.