Когда через час работа была закончена, Рита прислонила полученный портрет к спинке стула и, отойдя на несколько шагов, с трудом подавила вырвавшийся из груди крик. С листа белого ватмана на нее смотрел Игорь Сарматов, но не тот, которого она знала пять лет назад, а другой, со скорбными складками по краям жестких губ и с беспомощным взглядом то ли ребенка, то ли смертельно больного человека. И был он так похож на спящего сейчас в детской комнате сына, что она в суеверном страхе перекрестилась.
Дуреха! – придя в себя, разозлилась она. С того света не возвращаются, а он тебе, как живой, мерещится в метро, в подземных переходах, в окнах троллейбусов… Вот почему ты его выписала, психопатка несчастная. Чем психовать, лучше повтори рисунок, приказала она себе и, стараясь как можно точнее следовать анатомическому строению лица и головы человека с фотографии, снова лихорадочно погрузилась в работу. Однако, как ни старалась Рита абстрагироваться от воспоминаний, они снова навалились на нее. Снова из потаенных закоулков памяти выплыла их ливневая никарагуанская ночь со страстными объятиями и жаркими поцелуями. И почему-то вспомнился ей на сей раз рассказанный Игорем той грозовой ночью странный эпизод из его станичного детства.
Деда его, Платона Григорьевича, однажды по студеному ноябрьскому чернотропу просквозил в степи разбойный улан – ветер. Скрутила старого казака в одночасье поясничная лихоманка, а тут как назло не вернулась к ночи на баз щедрая их кормилица, безрогая пятнистая корова Комолка. Пьяница-пастух, из тамбовских переселенцев, что-то мыкал-икал, но объяснить толком пропажу коровы не мог.
– Эхма, растуды его, пьянчугу, в качель, сгинет добрая животина! – кряхтел на печи дед. – Чи зеленей объестся, чи таборное цыганье зараз нашу кормилицу обратает, аль, не ровен час, в степу лютую смерть от бирюков примет.
Не сказав ничего деду, бросился тогда восьмилетний пацаненок Игореша к колхозному конюху Кондрату Евграфычу и, размазывая по мордахе слезы с соплями вперемешку, выпросил у него председательского аргамака Чертушку, с которым на ночных табунных выпасах дружбу сердечную водил, последним сиротским сухарем делился.
Той ветреной, промозглой ночью обскакал Игореша на Чертушке всю окрестную озимь, прибрежные левады и овраги, но комолая корова как сквозь землю провалилась. Порой ему казалось, что она вон за тем бугром, вон ее силуэт у замета соломы маячит, а то блазнилось, будто порывистый низовой ветер доносит ее мычание из мелового лога, и он гнал Чертушку к тому замету и к тому логу. Но все было напрасно.
А в полночь-заполночь огляделся он по сторонам с вершины древнего скифского кургана и, не увидев нигде огоньков человечьего жилья, понял, что заблудился в промозглой степной глухомани.
– Куда ж нам теперь, Чертушка? – в страхе спросил он коня.
Чертушка лишь виновато покосился лиловым глазом, в котором отражались луна и раздерганные, зловещие облака.
После долгих бесплодных блужданий по ночной степи бросил Игореша повод на луку седла и залился горькими слезами. Не представлял он, как с дедом теперь выживать будут без комолой кормилицы. Работать в колхозе дед не мог, потому что шел ему уже девятый десяток, да и на колхозные трудодни-палочки как прокормиться?.. Надеяться на обычную для казаков заботу о стариках, вдовах и сиротах теперь не приходилось – почитай половину куреней в станице, взамен сосланных в Сибирь да сгинувших в войну казачьих семей, занимали ныне злыдни-переселенцы с Украины, Рязанщины и Тамбовщины – от них особой помощи не жди! Колхозное начальство само в голодранцах ходит, а к коммунистам на поклон дед не пойдет… По сей день он для них – царский золотопогонник и контра белогвардейская. Давно бы они схарчили его в подвалах НКВД, но из-за авторитета есаула Платона Сарматова власти опасались бунта казачьего. А перед войной сам Сталин стал заигрывать с казаками, даже отдельные воинские части казачьи учредил. Пять сыновей есаула Сарматова призваны были в те части, и все пять головы свои буйные на войне геройски сложили. Младший, отец Игорешки, пройдя всю Вторую германскую от звонка до звонка, сложил голову на чужой, на корейской войне. Подумал пацаненок об отце, которого никогда не видел, и еще сильнее полились из его глаз слезы.
Между тем, предоставленный самому себе конь вынес его к какому-то жнивью с длинными скирдами соломы.
– Куда нас занесло, Чертушка? – всхлипнул Игореша.
А конь в ответ тревожно заржал и закрутился на месте. Из чернеющего за скирдами оврага порыв ветра донес хриплое коровье мычание. Привстав на стременах, вгляделся пацаненок в ту сторону – и захолонула душонка его от липкого страха: между скирдами пластались над жнивьем стремительные тени…
– Волки! – понял он. – Комолку обкладывают, бирюки проклятущие! Выручай, Чертушка! – заорал Игореша, направляя коня к оврагу.
Аргамак, словно забыв вековечный лошадиный страх перед серыми хищниками, без понуканий застелился в бешеном намете им наперерез.
Тем временем волчье семейство прижало в овраге безрогую корову к сплошной стене колючего терновника, и молодые волки в охотничьем азарте разбойными наскоками полосовали ее бока. Отец семейства, матерый подпалый волк, уже готовился к последнему, роковому прыжку, чтобы показать молодняку, как надо одним махом резать коровье горло. Услышав нарастающий конский топот, подпалый отступил от коровы и злобно оскалил клыки для схватки с человеком.
Он уже спружинил сильное свое тело для прыжка, чтобы пластануть на лету клыками по сонной артерии на конской шее, но, увидев в седле ребенка, всего лишь на секунду помедлил с прыжком, однако ее хватило Чертушке, чтобы на полном скаку крутануться и садануть задними копытами в волчий бок. Подпалый отлетел в терновник и захрипел, выталкивая из разбитой грудины пенистую кровь.
С рыком метнулась к шее Чертушки мать-волчица, но аргамак взвился в свечку и с такой чудовищной силой опустил копыто в ее хребтину, что та враз хрустнула и переломилась, как сухостойная осина. Пацаненок перелетел через голову коня и повис на кусте терновника рядом с хрипящим подпалым. Бросились было к легкой добыче два молодых поярковых волка, но и им пришлось отведать копыт разъяренного Чертушки. Оставляя на колючках шерсть, молодые поярковые волки с тремя еще не заматеревшими прибылыми волчатами метнулись наверх. Там они, враз лишившиеся обоих родителей, сбились в полукруг и застыли на фоне раздерганных, подсвеченных луной облаков черными пнями-обрубками.
Поначалу Игореша принял в темноте глаза подпалого волка за сизо-черные терновые плоды, но когда облака открыли луну и овраг озарился зыбким зеленым светом, он, помертвев от страха, будто завороженный, не мог отвести своих глаз от подернутых кровавой мутью глаз издыхающего зверя. Ему показалось вдруг, в этой мути заметались сполохами две церковные свечки, и подпалый, прежде чем испустить дух, хочет сказать ему своим мутным взглядом что-то очень важное, самое важное из того, что он, вожак стаи, постиг за всю свою волчью жизнь. Десятым чувством пацаненок понимал, что надо немедленно отвести глаза от проникающих в самую его душу волчьих глаз, но сил на это почему-то не было. Глаза волка гипнотизировали его и лишали воли к действию. Но вот из пасти подпалого вырвался тяжелый предсмертный стон, и зверь, обнажив клыки, вывалил наружу окровавленный, подрагивающий язык. Полыхнув в последний раз ярким светом, угасли в его глазах мерцающие свечки, а зрачки, устремленные прямо в захолонувшую душу пацаненка, стали покрываться белесым налетом. Рванулся пацаненок, как чумной, от мертвых волчьих глаз и даже не почувствовал, как разодрал наискось левое надбровье об острый терновый шип.
Стараясь не смотреть в сторону мертвого подпалого, он один конец веревки, догадливо сунутой дедом Кондратом в переметную суму, накинул на коровью шею, другой привязал к луке седла, но вскарабкаться потом на высоченного коня так и не смог. Ноги и руки от пережитого страха стали ватными, кружилась голова, к тому же из разодранного надбровья хлестала кровь, застилая темной пеленой глаза. Содрогаясь от жалости к самому себе, Игореша без сил опустился к конским копытам. Он знал, что если сейчас потеряет сознание, то молодые волки, сторожащие с овражьего угора каждое его движение, враз сведут с ним счеты за своих мертвых родителей.