Разумеется, у нас бывали размолвки, как и у всех других, но ссорились мы, как правило, по пустякам и никогда не держали зла друг на друга слишком долго. Мы никогда не шли в постель, не примирившись и не посмеявшись над нашей ссорой. Наша квартира никогда больше чем на час не превращалась в место действия этих театральных семейных представлений, когда один из супругов стоит у окна, спиной к комнате, а другой сидит на авансцене, делая вид, что читает газету. Все эти годы, пока мы были семьей, с тех самых пор, как дети покинули манеж для младенцев, мы передвигались по квартире иной раз поспешно, иной раз медленно, но всегда хореография этих движений была гибкой. Мы встречались и прощались, а потом встречались снова в долгой череде дней. Все эти хлопотливые утренние часы, когда мы отправляли детей в школу, все эти заполненные делами вечера, когда мы готовили ужин, были более или менее искусным повторением одного и того же балета, во время которого мы двигались одновременно, интуитивно чувствуя танцевальные партии друг друга. Даже потом, когда мы все чаще и чаще стали оставаться одни, мы продолжали предвосхищать движения друг друга, компенсируя упущения или невнимательность, будь то электрическая лампочка, которую следовало заменить, или подхваченная на лету кофейная чашка, которая чуть не упала на пол. Наши тела знали друг друга вдоль и поперек и умели создавать общий ритм движений, когда мы шли по улице или отправлялись в постель.
И даже в постели, когда мы укладывались поудобнее перед тем, как заснуть, мы приспосабливали друг к другу согнутые локти и колени.
Я блуждал взглядом по неподвижным вещам и мебели, заполнявшим квартиру. Обстановка нашего дома была ее заботой, здесь царил ее непредсказуемый, но всегда безупречный вкус. Я часто поражался, когда она приходила домой с какой-нибудь лампой, чайником или вазой; мне бы никогда не могло прийти в голову, что она сделает такой выбор. Но даже ее наиболее экстравагантные находки вскоре обретали свое естественное место и становились вполне уместным дополнением в мире остальных вещей в доме. Детали убранства нашей квартиры были не только обрамлением нашего быта, они являлись отражением ее причуд и фантазии, столь же присущих ее личности, как и ее медлительный, с ленцой, слегка хрипловатый голос или ее быстрая, по-прежнему девически легкая походка длинных ног. Все в комнате было на своих обычных местах, но когда я теперь смотрел на эти вещи, мне казалось, что они отторгают мой привычный, присмотревшийся к ним взгляд. Темно-красный ковер, который мы когда-то купили с ней в Стамбуле, вдруг превратился в обычный, ничего не значащий для меня ковер. Гравюра, изображавшая вид на гору Фудзи и светло-голубое море, теперь больше не была хорошо знакомым пейзажем моей мечты, она превратилась в ничего не говорящий кусок чужого, враждебного мира. Секретер красного дерева, унаследованный женой от ее тетушки, вдруг показался мне безобразным до отвращения, хотя его контуры и рисунок дерева на его поверхности были столь же неистребимо впечатаны в мою память, как рот и глаза Астрид. Ничто в комнате не говорило о том, что она через какое-то время не появится в дверях, не сядет на диван с газетой в руках; и я ведь точно знал, в каком углу она будет сидеть, поджав под себя ноги, выпрямив спину и чуть склонив набок голову, как будет читать, задумчиво поглаживая ладонью шею. Я остановился в дверях спальни на том самом месте, где утром стояла она. Моя перина валялась бесформенной грудой, а ее была аккуратно взбита и застелена. Моя подушка была прижата к стенке, а ее лежала без единой складочки, даже без вмятины, которую обычно оставляла ее голова. Словно не желая оставлять после себя ни малейшего следа, Астрид нашла время убрать свою половину постели, перед тем как одеться и стать в дверях, рассматривая мое ничего не подозревающее спящее лицо. Но зато она забыла закрыть дверцу платяного шкафа. Она не могла взять с собою слишком много вещей; почти вся ее одежда осталась висеть в шкафу на вешалках, и вид ее безжизненных платьев и кофточек поразил меня, точно удар, это было так, точно она умерла и после нее остались лишь платья и все остальные принадлежавшие ей вещицы. Щетки на туалетном столике перед зеркалом с отдельными длинными запутавшимися каштановыми волосками. Китайская шкатулка с черной лакированной крышкой, инкрустированная позолоченными цаплями над позолоченным тростником, в которой она хранила свои украшения. Ряды туфель с темными отпечатками ее пяток на самых изношенных из них. Хотя ее одежда и все вещи свидетельствовали о присущем только ей вкусе и привычках, они казались на удивление безликими теперь, когда она бросила их на произвол судьбы в этой тихой спальне. Они мало что могли рассказать в ее отсутствие. Чем больше я ее узнавал, тем лучше знал; во всяком случае так мне казалось, хотя вполне могло быть и обратное. Потому что чем больше я знал, тем больше могло оставаться еще непознанным. Глубокая мысль! Я не мог вспомнить того момента, когда я перестал думать о ее тайных, скрытых от меня сторонах, когда я привык к ней и начал воспринимать ее такой, какой она была со мной и с детьми. Я не мог знать, были ли у нее вообще тайны от меня, теперь или когда-то в прошлом, а может, ее скрытые стороны оставались тайной и для нее самой. Быть может, и она привыкла видеть себя такой, какой была в моем представлении?