Себеруй поставил перед Идолами небольшой столик. У ненцев так: не я хожу к столу, а он ко мне. Налил в тарелки супа, одна из них, маленькая, видимо принадлежит Идолёнку. Рядом с тарелками положил по куску хлеба.
Ели молча, сосредоточенно. Умерший продолжает жить в кругу родных в образе Идола. Считается, что он бережёт покой в чуме. Идолов почитают, меняют на них одежду. Они участвуют в праздниках, жертвоприношениях.
Себеруй, не всегда следовавший обычаям, на этот раз с радостью согласился выполнять всё, что требовалось. И вот жена и дочь с ним. Он этому верил и пищу всегда готовил на троих.
Чум свой не разобрал, хотя Пасса не раз предлагал перейти к нему.
Кстати, вот и он.
— Что делаем, старики?
Старики — это Себеруй и Буро. Пасса весёлый. Ещё бы: три солнца всего прошло, как родился сын. Быть счастливым рядом с Себеруем неприлично, и Пасса погасил свою радость, нахмурился. Подбросил в печку сушняку и, внимательно поглядев на друга, негромко сказал:
— Нэвэ, ты меня знаешь не один день. — Он, видимо, боялся ранить друга каким-нибудь необдуманным словом, и поэтому голос его прозвучал тихо и вкрадчиво.
Себеруй насторожился.
— Подожди. Чаю попьём.
И торопливо расставил на столике чашки, не забыв и про Идолов. Руки его чуть дрожали. Пасса заметил это, нежно посмотрел на друга. То была нежность, никогда не выказываемая и потому особенно сильная.
Первую чашку чая кирпичного цвета выпили молча.
«Разговор будет непростой», — подумал Себеруй. Он с нетерпением ждал, что скажет Пасса — самый близкий теперь человек.
— Себеруй, у тебя ведь есть дочь Анико?
Себеруй вздрогнул. Чай в блюдце плеснулся. Старик ожидал любого вопроса, только не этого.
Мысли об Анико, о далёкой, совсем незнакомой дочери, стали в эти дни одиночества его новой радостью, болью и надеждой. Он берёг их, боялся выдать, словно опасался, что кто-то будет смеяться над его думами. Даже Пассе не говорил: кто знает, захочет ли дочь вернуться к нему, помнит ли отца?
— Была у меня дочь.
— Почему была? — с притворным удивлением спросил Пасса.
— Прошло много лет. Мы с ней не виделись... Она нашу жизнь забыла, наверно. Я думаю, не нужны мы ей.
Он не верил в это, но сказал, точно хотел приучить своё сердце к тому, что Анико никогда не придёт.
— Нехорошо ты думаешь и говоришь. Человек свой дом не забывает, — медленно и тихо ответил Пасса. — Она к нам вернётся. Только ей надо об этом сказать. Вот я тут... — И достал из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, конверт и карандаш.
Пасса умел писать. Конечно, не ахти как грамотно. У него всегда было целое «стадо» ошибок, как выражался его старший сын, но суть дела он излагал точно.
Себеруй, взволнованный короткой речью друга, смотрел на него и на принесённые им бумагу и карандаш с такой детской надеждой, словно ожидал чуда. Но тут, к своему огорчению, он вспомнил, что не знает, на каком боку земли живёт его дочь.
— А я и не знаю...
— А я знаю.
— Откуда?
— Узнал. — И сказал, что на днях ездил в сельсовет.
— А там как знают?
— Сам не понимаю. Старый Езынги всё знает. Он говорит, чтобы мы сами написали.
— Конечно, конечно, — торопливо поддакнул Себеруй.
— Говори.
Письмо сочиняли час. Но вышло оно коротенькое и выглядело так: «Точь Аника. Сиву я отин. Мата твоя и маленький систра уморла. Приесзжай...».
Дальше речь шла об оленях, немного о Буро и о людях стойбища.
Пасса перечитал и перевёл письмо на ненецкий язык. Себеруй одобрил, только попросил добавить, чтобы дочь надевала малицу, а то замёрзнет. Откуда было ему знать, что дочь давно забыла о таких вещах.
Дело сделано. Улыбаясь, заклеили конверт. А потом, словно вспугнутые чем-то, притихли и сидели, не глядя друг на друга.
«Какие-то прутики, чёрные, корявые, будто куропатка прошла по снегу», — подумал Себеруй и, вздохнув, передал письмо Пассе.
— Приедет ли? — спросил глухим голосом, сгорбившись над чашкой с холодным чаем.
— Приедет, — твёрдо, насколько мог и насколько верил, сказал Пасса, поглаживая рукой белый конверт.
а другой половине чума Пассы живёт старик Як, в прошлом очень богатый человек. У него батрачили отец Себеруя, отец Пассы и многие другие. А в ранней молодости и Пасса с Себеруем прошли через это.
В советское время, оставшись один, без родичей и пастухов, и получив от новой власти разрешение на семьдесят голов оленей, Як долгое время кочевал со своей старухой, полусумасшедшей и жадной женщиной. Оба не привыкли к тяжёлой работе с оленями и вообще к какой бы то ни было работе. И последние дни свои провели в постоянной злобе друг на друга. Оба одряхлели и походили больше на побитых собак, чем на людей.
Як хорошо знал отца Себеруя. Спокойный и задумчивый был человек. Сын всё перенял у отца. Это было заметно, когда Себеруй был ещё мальчиком, а теперь к нему едут за советом и разумным словом многие ненцы. К нему и перекочевал Як несколько лет назад.
Стойбище встретило его молча, недобро. День был ветреным, с колючим снежком. Управиться вдвоём со шкурами, которые укрывают чум, старикам было трудно, но помочь никто не пришёл, а это никак нельзя было назвать гостеприимством. Да, люди помнят обиду.
— Ничего, — успокаивал себя Як, — не выгнали, как собаку, на холод, и это хорошо.
А потом, когда уже попили чай, Як вышел на улицу и. долго сидел на нарте. Сердце громко стучало, в глубине души кипело что-то горячее и жалкое. Он исподлобья следил за мужчинами: не подойдёт ли к нему кто, хотя бы из уважения к возрасту. Он тогда ещё не понимал, что возраст не преимущество и тем более не достоинство. Уважение в старости, как награду, надо заслужить.
Як так и не дождался никого и впервые в жизни уронил седую крупную голову на грудь, и впервые ему захотелось заплакать.
Через два года жена умерла, и он даже обрадовался. Жена никогда не понимала Яка, не одобряла ни дурных, ни хороших его поступков. К тому же детей у них не было.
Як надеялся, что после смерти жены люди придут к нему, пусть не с уважением, но с жалостью. И правда, соседи помогли похоронить, хотя и скромно, а Пасса взял старика к себе. Ночью, лёжа на своей новой постели, Як не смог сдержаться и зарыдал. Пасса подошёл к нему, тихо тронул рукой:
— Не надо старик. Ничего не вернёшь.
В первые дни Як.был довольно бойким, мог принести вязанку хвороста, стараясь угодить женщинам, и радовался, если они улыбались, пусть не ему, а своим мыслям. Ходил по воду и даже чинил ребятишкам санки.
Но к старости пришла болезнь, связавшая руки и ноги. И Як давно уже не видит солнца.
«Помру скоро», — думает он каждое утро и не может понять, хочется ему умереть или ещё пожить. На скуластом худом лице Яка живёт только один глаз, в котором отражаются его мысли так же, как отражается в озере погожим днём солнце. И если бы хоть один человек заглянул в него, то удивился бы: столько там чувств и оттенков.
На втором глазу чёрная повязка. Отметина молодости. Як со своими дружками в те времена тёмными ночами угонял немногочисленные стада у бедняков, для которых каждый олень был не раз выплаканной слезой, радостью, надеждой и гордостью.
Однажды, когда Як менял клеймо на ушах украденного быка на своё (это нетрудно: клейму нужно лишь придать другую форму), тот ударил его рогом в глаз, и хотя был тут же убит и принесён в жертву добрым Идолам, глаз всё-таки вытек...
Сейчас вся жизнь Яка замкнулась в беспокойно-тягучих думах о прошлом, о людях. Именно о людях, а не о стаде, которое когда-то принадлежало ему, не о богатых, красивых шкурах, оставшихся после покойной жены.
Он был бы рад, если бы вдруг лишился ума, потерял возможность помнить прошлое. В последние дни ему каждую ночь чудится голос, от которого становится жутко и начинают стучать зубы.
«Виноват ты. Каждый день твоей жизни был кому-то слезой».
«Что же мне теперь делать?» — со страхом спрашивал себя Як.
«Вспоминай. Ничего не забудь. Умирать будет легче...»