...День подходил к концу. Огромное стойбище, состоящее из бедных и богатых родственников Яка, а также из его пастухов, кричит и гудит.
Под копытами тысячного стада Яка земля содрогается и, кажется, глухо стонет. Тяжело, наверное, было земле носить на себе этого человека.
Стойбище собирается кочевать. Убраны чумы. И длинные аргиши уже готовы к долгому пути.
Як взмахнул хореем, и аргиши тронулись. И в этот миг кто-то крикнул:
— Подождите!!!
Все недоумённо остановились. Як вскочил с нарты и в раздражении подбежал к кричавшему. Это был его пастух.
— Что ты кричишь, собачий сын? — И не поленился пнуть стоявшего на коленях (Як был очень толст).
— Вот... — пастух не мог ничего выговорить и дрожащей рукой показал на землю. Там, в куче шкур, под худенькой ягушкой, лежала старая ненка. Она плакала совсем тихо. Глаза её смотрели умоляюще, а старческая беспомощность, с какой она размазывала слёзы, была невыносима, и люди отворачивались.
Отец Себеруя (тот, что стоял на коленях) растерянно смотрел на богача.
Больную мать некуда было положить. Когда здоровой была, шла пешком всё кочевание, но теперь... она не могла уже двигаться.
— Як, помоги. Дети будут пешком идти, но мать-то. Сам видишь, нарта одна.
— Ты хочешь, чтобы я положил эту старую гниль себе на нарты? взревел Як, словно его укусили.
— Нет... Я не это... Я хотел...
Но богач не дал ему договорить.
Размахнувшись арканом, невесть как попавшим к нему в руки, Як ударил пастуха по лицу.
— Собака, хочешь умереть — ешь кости этой ведьмы! И щенятам своим не забудь по косточке кинуть! — и захохотал, довольный и всесильный. Широко расставив ноги, поигрывая арканом, он долго смеялся.
Лежавшая на земле слабо пошевелилась, и сын принялся жалко и торопливо поправлять лохмотья, которыми он кое-как прикрыл уже посиневшее тело матери.
— Сынок, оставь меня. Вам жить надо. Успокой детей.
— Как я тебя оставлю. Не смогу... Нет... Нет... — повторял сын с беспомощной нежностью, а кровь из раны на лбу заливала лицо.
Голос матери неожиданно окреп:
— Нет, слушай моё слово. Останетесь со мной — умрёте! А это... — Она показала на Яка, который, ехидно улыбаясь, слушал её. — Это собака... И весь его род был собаками. Пусть дети знают это.
Як уже не улыбался, собрал в упругие кольца аркан и, чуть разбежавшись, ударил старуху. Та закрыла глаза, но не застонала.
— Поезжай, сын. Да не плачьте! — прикрикнула она на
внучат, приподнялась, поцеловала сына, который всё пытался поймать неверными руками её маленький, крепко сжатый кулачок.
— Оставь меня, — попросила она усталым голосом. Помолчав, совсем тихо добавила: — Разговор у меня к Земле есть.
Сын встал. Горбясь, прошёл к нарте, и аргиши тронулись. Старуха долго смотрела им вслед, потом слёзы застлали глаза, и не стало видно ни сына, ни неба. Старая ненка повернулась к земле, лицом вниз, и долго что-то шептала ей. Доверительно, тихо, ласково, как малое дитя...
На улице раздались голоса Себеруя и Пассы. Як вздрогнул.
Боль почти прошла и только где-то у самого горла остановилась комком. «Скоро помру», — опять подумал Як, но теперь испугался своей мысли и долго неподвижно смотрел вверх, где в узкой прорези чума виднелось синее небо. Захотелось солнца, хоть немного тепла. Як беспомощно повернул голову к огню. Огня не было, и людей тоже.
— Все на улице. Там много-много солнца, — тоскливо закрыл глаза, пытаясь представить себе солнце, и... не смог. — Неужели я никогда не видел солнца? — Як хотел крикнуть, но получилось тихо, сдавленно: не то шёпот, не то стон.
Нтойбище вот уже с месяц живёт ожиданием Ани-ко. Все знают о письме, которое написали Пасса с Себеруем и послали в те края, где не бывал ещё ни один ненец из стойбища. Той бумаге доверяют ещё и потому, что писал её Пасса, уважаемый всеми человек.
За Себеруя радовались открыто, не скрывая своих чувств и готовности помочь ему достойно встретить Анико.
Мать Пассы решила сшить ягушку для Анико, и теперь по утрам она, залитая весенним солнышком, вышивает узоры, а вечером отделывает шкуры. Сам Пасса взялся за нарту-легковушку для Анико, изготовить которую тоже большое искусство.
Окне, жена Пассы, делает женскую сумочку. Эта работа хлопотливая, тонкая и требует большого мастерства и терпения. Шьётся сумка обычно из мелких шкурок с оленьих ног и украшается разноцветными кусочками сукна.
Себеруй помолодел и тоже готовился к приезду дочери. То он подбирал оленей для упряжки Анико, то строгал лёгкие тонкие хореи. А иногда просто сидел в задумчивости, стараясь угадать вкусы и желания дочери.
И Алёшка ждал Анико. Они когда-то в одной школе учились. Она всё в вожаках ходила, сначала у пионеров, потом у комсомольцев. И сейчас, может, где-нибудь начальствует. Нравилась она Алёшке тогда, да он всё стеснялся, а когда мальчишки советовали написать Анико записку, только усмехался.
Алёшка с силой вонзил топор в чурку, которая заменяла стол в его хозяйстве.
Себеруй сидит на нарте, загибая один палец за другим.
— Хореко, рогатый Хабтко, Прасеко, Тэмуйко... — У него не хватает оленя на упряжку для дочери. Надо пять быков — летом и весной на четырёх далеко не уедешь. И к тому же Прасеко повзрослел, стал хитрить и для такого ездока, как Анико, не годится, не будет лямку тянуть.
— Никак не могу крайнего для Анико подобрать.
— Сямдука почему не хочешь? — подсказывает Пасса.
— Он только в передовых ходил.
— А Нюкча?
— На нём женщине нельзя ездить. Он принадлежит Идолу удачи. Наверно, я Прасеко хорошенько погоняю, он по масти к остальным подходит.
Себеруй замолчал. От чума бежал испуганный сынишка Пассы.
— Ты чего? — спросил отец.
— Одноглазый умирает. Дедушку зовёт.
Сплюнув с досады, Себеруй буркнул:
— Не пойду.
— Умирающий живущего не играть зовёт, — осуждающе посмотрев на друга, сказал Пасса. — Пойдём.
У входа в чум Себеруй остановился:
— Посмотрим, что скажет старый волк.
Як вздрогнул, когда полог распахнулся. Острая боль разрывала грудь, и он закусил губу, чтобы не стонать.
Себеруй сел рядом. Як ясно представил себе его лицо, которое никогда не было добрым к нему. «Не простят. Каждый помнит обиду: один мёрз, когда мне было тепло, другой голодал, когда я ел жирное мясо, третий плакал, когда я смеялся. Не простят».
Люди молчали. Это пугало ещё больше. Як приподнял одеревеневшее веко. Свет был мутным, но напряжённое лицо
Себеруя он видел отчётливо. Медленно повёл взглядом. Все знакомые, но ни одного близкого, родного. Начали подступать слёзы.
«Вот когда пришлось и мне заплакать», — рассеянно подумал Як и снова посмотрел на Себеруя.
— Я слышал, ты ждёшь дочь, Себеруй.
Да.
Як обрадовался, что услышал голос собеседника, попытался поднять голову, но не смог.
— Я много плохого сделал. Не могу говорить, но мне страшно, сын.
Он замолчал и с трудом вытянул руку перед собой.
— Возьми для дочери моих оленей. Всех. Сколько есть. Не убивайте ни одного после меня.
В чуме возник шумок торопливого говора. Но тут же смолк.
— Твои олени не нужны моей дочери.
— Знаю, тебе сейчас ничего не нужно. И всё-таки возьми. Может, я тогда спокойно умру. Пожалей меня.
Единственный глаз старика уставился в лицо Себеруя и, казалось, прощупывал, сверлил каждый сантиметр на нём.
Себеруй молчал. Это было жестоко. Он понимал, но не мог простить Яку обид. Его жестокость была ответом на жестокость человека, теперь уже умирающего и никому не нужного. Себеруй не мог прощать за других.
— Откройте дверь... — тихо попросил Як.
Кто-то быстро откинул полог чума.
Луч весеннего солнца проворно скользнул внутрь и ненадолго задержался на лице умирающего. Як вздрогнул всем телом, медленно выпрямился и затих.
Ужас застыл на его лице, словно он в последний момент понял непоправимость своей жизни.
А глаз не закрывался. Он подсматривал, как приняли люди смерть его хозяина.