К некоторым книгам я не позволяю прикасаться даже самым близким. Чтобы они случайно не поверили их лжи. После третьего остались только эти книги. Он писал в них о большой любви, а в конце оказалось, что все это — выдуманные истории о несостоявшейся любви к самому себе. Отец никогда не стал бы читать мне сказки, которые так заканчиваются.
Четвертый. Иногда я ему верю даже во сне. В его сне. Пока нам еще снятся сны. Время от времени, когда я засыпаю в одной комнате, он напивается в другой. Мы засыпаем в двух комнатах, на двух постелях, в разных местах, в одном мире. Я не пытаюсь с этим бороться. Когда алкоголь не может облегчить его состояния, он ложится на пол возле моей кровати. Иногда он приползает туда, израненный одиночеством наших тел. Говорит, что только рядом со мной это одиночество обретает смысл. Я ему верю. Верю даже тогда, когда он называет меня ее именем, видит, вместо моего, ее лицо. Во сне, пока мы видим сны. Он прикасается — нет, не ко мне, а к тому, что потерял. А может, дотрагивается до того, что не приснилось нам обоим. Я позволяю. Потом рассказываю ему то, что никто другой никогда не услышит. Потому что, когда он исчезнет, я все забуду. В отместку. Нет лучшего способа отомстить, чем стереть из памяти.
Все четверо — отцы, у всех — дочери. Мы все по-прежнему ходим друг мимо друга. В чужих городах, на улице, на вокзалах, в аэропортах, парках, на пляжах и в книжных магазинах. И только иногда встречаемся в закутке моих мыслей. Все происходило случайно. Таково было стечение обстоятельств. А может, даже стечение совпадающих обстоятельств. Так продолжается почти четыре года. Я все больше скучаю по себе. По той чистой, по-детски наивной, какой была четыре года назад. Я хочу все начать с начала. Найти место для себя. Или для следующих четверых…
Перевод О. Чеховой
Обряд инициации / Inicjacje
Недавно я говорил о сексе с моим немецким коллегой. Точнее — о сексуальной жизни его шестнадцатилетней дочери, которая в начале августа отправляется на каникулы в Грецию со своим восемнадцатилетним бой-френдом. По нашему мнению (мой коллега — одержимый страстью к математике преподаватель физики в одной из франкфуртских гимназий), «практически маловероятно», что в течение двух недель на Крите его дочь будет проводить вечера в гостиничном номере, играя в шахматы или ведя беседы об античной культуре со своим молодым человеком. Тем более что Лаура не умеет играть в шахматы. «И хотя я оплачиваю поездку, мне неизвестно, будут ли в номере две кровати», — жаловался встревоженный и беспомощный отец. Я спросил, обсуждал ли он это с дочерью. Он покачал головой. «Что я мог ей сказать? Что в ее возрасте "играл в шахматы" в палатке, когда мы ходили в походы?! Они — другое поколение и свой "первый раз", эротику, открытие женственности переживают гораздо раньше и совершенно иначе». Мне запомнился его шутливый комментарий в конце нашего разговора: «Когда я во время урока показываю опыты с электромагнитным полем, то никогда не знаю, что вызывает сладкие улыбки на лицах учениц за первыми партами — восхищение моим экспериментом или действие магнитного поля на металлические колечки в интимных местах».
Когда я открыл женственность? Поначалу — в ту пору я, разумеется, не соотносил ее с этим словом — женственность ассоциировалась для меня с длинными ресницами, застенчивостью, румянцем на щеках и цветным пеналом в ранце. И еще с плачем. Меня всегда удивляла и восхищала смелость одноклассниц в проявлении чувств. Уже тогда я находил это очаровательным.
Первая эротическая фантазия меня встревожила. Я украдкой поглядывал на растущие — кажется, это было в восьмом классе — груди одноклассниц, и чем больше они росли, тем казались недоступнее. В те времена не было канала MTV и рекламы белья на улицах, а телесность, связанная с эротикой, сводилась к «непристойным» и мрачным фильмам Бергмана, которые разрешалось смотреть с восемнадцати лет. Эротика для меня имела больше общего со стихами, чем с лифчиком или стрингами. И так было довольно долго.