Выбрать главу

В среду праздник завершился. Король уехал в Фонтенбло. Кольбера хвалили за его «неустанные труды», Сент-Эньяна — за продуманную организацию, Периньи — за стихи, адресованные королевам, хвалили Бенсерада, Бонтана (обер-камердинера) и господина де Лоне, распорядителя спектаклей. О Мольере — ни слова. Что же он такого сделал, что к нему проявили столь вопиющее равнодушие?

Понедельник 13 мая стал для него роковым. Гнев королевы-матери, разжигаемый старыми придворными, которые возмущались утратой нравственного долга аристократии в один голос со священнослужителями, которые разглядели тут официальный разврат, допускающий открытую супружескую измену, — этот гнев разразился и пал на его голову. Он был умело подготовлен несколькими высокородными аристократами и священниками, которые собрались за три недели до праздника, чтобы запретить пьесу. И было за что, поскольку в ней обвинялись те, кто «к пустынножительству взывают при дворе»[102], в ней представали истинные лицемерные святоши, глумящиеся над призванием клирика:

Так истый праведник, чья жизнь примерна, тоже Не тот, кто напоказ гуляет с постной рожей. Как? Неужели вы не видите того, Где благочестие и где лишь ханжество. Ужель вы мерите их мерою единой, Как подлинным лицом, пленяетесь личиной. Чистосердечие отождествив с игрой. Смешав действительность с обманчивой марой. Не отличая плоть от оболочки лживой И полноценную монету от фальшивой?[103]

Похвала Франциску Сальскому должна была стать понятна всем. Но французская Церковь смотрела на дело иначе, и если об упреках королю не могло быть и речи, можно, по крайней мере, сорвать зло на его шуте и заткнуть ему рот.

«У должности шута свои прерогативы, но те, кто нас клянут, порой ретивы», — сказал Морон-Мольер в «Принцессе Элиды». Ловим его на слове!

Все знали, что Мольер выступит против лицемерия. «Государь, в следующий раз я буду лучшим придворным, я остерегусь говорить то, что думаю», — сказал Морон. Кинулись разузнавать, какие характеры и каких персонажей он выведет на сцену на сей раз. Тартюф? Бедняга… Но когда появился Тартюф, весь в черном, без шпаги на боку, в большой шляпе и с узким воротником, все поняли, что лицемер — не Некто или Конти (хотя он узнал себя сам), а церковник, тот самый, кто ни слова не сказал за всю неделю празднеств, бывая на пирах, состязаниях и спектаклях, но как только вернется домой, будет поносить короля во имя нравственности и религии.

Когда аббаты заговорили о нравах, им лучше было бы взглянуть на себя. А судьи кто? Те же, кто пережили те же истории с теми же женщинами: бесчестье под прикрытием благочестия. Возмутительно? Лучше над этим посмеяться. Двусмысленности продолжаются: это уже не галантное паясничанье, а смешение духовного и телесного:

Любовь, влекущая наш дух к красотам вечным, Не гасит в нас любви к красотам быстротечным; Легко умилены и очи и сердца Пред совершенными созданьями творца.

И далее:

Да, я благочестив, но человек при этом. И видевший лучи столь неземных красот Уже не думает и сердце отдает. Пусть речи о любви в моих устах невместны; Но я ж, сударыня, не ангел бестелесный, И если слов моих преступен страстный жар, То это — действие прелестных ваших чар[104].

Знал ли Людовик XIV об этой пьесе, когда она еще находилась на стадии проекта? Не может быть, чтобы не знал: он, рассматривавший каждый план версальских садов, изучавший замыслы архитектурных сооружений и предстоящих событий, знал, что Мольер подвергнет нападкам нравоучителей. И это устроило бы его любовные дела. Его шут сбил бы спесь с моралистов. Однако король готовился увидеть фарс, комедию, а не мину замедленного действия.

вернуться

102

Тартюф, или Лицемер. Действие 1, явление 5.

вернуться

103

Там же.

вернуться

104

Там же. Действие 3, явление 4.