Кладбищенская жизнь моя была непродолжительной. Проработал лишь сезон, но за это время много чего полезного узнал. А самое главное, что скорбь о покойнике у провожающих ненастоящая. Либо молчат и терпят время, либо воют по-дурному. Таких, наверное, специально нанимают. Зачем выть-то? Глупо и неправда. Вглядываюсь в глаза провожающих и не нахожу там ничего важного только вакуум. Зачем вся эта церемония-процедура? Ведь никто ни черта не понимает.
Над Гималаями летит самолет. Солнце, отражаясь от хрустального льда горных громад, слепит, как электрическая дуга сварочного аппарата. Мощный рельеф создает в душе удивительно торжественное чувство причастности к чему-то не от мира сего, к тому, что близко к небесам, к первозданной чистоте. Пора. Открывается люк, и горсточка праха рассеялась над сказочными вершинами. Прощай, Индира Ганди!
Хочу так же, и необязательно над Гималаями, пусть где-нибудь, где просторно и вольготно, как в небесах, как в море, как после развода. Погребение и смерть должны быть праздником, как каждодневная жизнь.
— Ребята, у меня чего-то не того. Сейчас дуба врежу. Глянь-ка на меня, я бледный? — заскулил Николай Иванович.
— Розовый, как помидор. Спи себе.
— Не, ребята, чего-то не так во мне. Помру, ведь, — не унимается Николай Иванович.
Встаю, иду за медицинской сестрой. Та пришла, неулыбчивая, сходу воткнула шприц в худющий Николай Ивановича зад и впрыснула туда кубов десять чего-то. Директор успокоился и вскоре заснул, а на следующий день проснулся и продолжил жить. Ему не стыдно за вчерашнее — он готов смалодушничать еще.
Сорокапятилетний, долговязый брюнет Сережа, мой мнительный сосед слева, просыпается первым чуть забрезжит рассвет. И как только засекает, что я не сплю, то сразу заряжает длинный рассказ о своем самочувствии.
— С погодой сегодня должно быть нелады. В груди жмет, и вот пульс: щупаю — его нету. Дождь будет, что ли? Ну-ка ты пощупай.
Щупаю.
— Ой!
— Чего?
— ...
— Ну, чего там? Говори, черт!
— Плохи твои дела, Сережа. Сердце не стучит. Сейчас за тобой архангелы прилетят, товарищ дорогой, готовься! Мужики, попрощаемся с Сережей! Все подходят в порядке живой очереди. Просьба не толкаться и не суетиться больной умрет не сразу, а постепенно и в страшных муках.
Кандидаты в мир иной — народ чуткий и мнительный. Осознав свою обязательную перспективу и ощутив одинокую человеческую природу, но, не желая до конца с ней смириться и сосредоточиться на главном, они невольно объединятся в братство обреченных. В братстве не очень-то признаются прежние дела. Все уважают боевые награды и прочие вещи заслуг. Но ценят, по естеству и неосознанно, только душевные качества, которые никак не связаны с результатами общественной деятельности. Регалии — звон пустой. Все мы здесь — пацаны. Весь серьезный взрослый мир продолжает существовать где-то далеко за морями-океанами или как в телевизоре. Внутри больничных стен, нас окруживших, все по-другому, отсюда, через реанимационное отделение, открываются двери в никому неведомое. Это объединяет, облагораживает, делает нас честными и непосредственными. Исчезает возраст. Самого старшего мы держали за мальчика, хотя в миру он занимал важный для народного хозяйства страны пост.
Жизнь в братстве очень скоро заставляет думать, что все случившееся между детством и настоящим — какая-то ненужная суета, от которой ничего не остается — только недоумение и растерянность.
Встает солнце, ноет Сережа и будит пахана Вову, который не в силах себя заставить молчать и даже спросонку говорит много и что в голову взбредет. Особенно удаются ему монологи про тюремные тяготы и затейливые нравы невольного существования там. Вслед за ним скулит директор завода Николай Иванович, детально описывая изменения своего самочувствия. Он ругает докторов и жалуется на судьбу отставного руководителя. Снова встревает страстный почитатель любительской медицины, сорокапятилетний долговязый брюнет Сережа. Его натура не позволяет концентрировать внимание на каждом нюансе пошатывания здоровья — она позволяет ему только нервничать за свое будущее вообще. Если бы он хоть ненадолго сосредоточился на той простой мысли, что это будущее у нас у всех одно и обязательно случится, то смог бы думать о другом, полезном. И, может быть, додумался бы до чего-нибудь интересного и существенного. Но он предпочитает этого не делать.
Дорогие мои братцы-обреченцы! Многие из вас уже там, где хорошо и тихо, только, наверное, темно и грустно. Привет вам всем: кто еще тут и кто уже там. Пусть вам будет хорошо, как мне сейчас, когда лежу в степи под звездами. Пусть не кажется, что жизнь прошла зря, и пусть потомки когда-нибудь додумаются вспомнить, что жил-был дед когда-то, и что каждый из них носит в душе частичку его, как божественный дар на долгую память.
Братцы! Вы все у меня записаны в книжечке. Я бы поздравил вас с каким-нибудь праздником, да боюсь, что поздравление не застигнет адресата. Лучше я сделаю это в уме. Так будет надежней и правильней.
Рядом растрепанная утренняя женщина с ароматом вчерашнего вина, чужая квартира с обычными желтыми обоями в странных узорах, похожих непонятно на что: то ли цветы без вазы, то ли брызги фонтана без фонтана, то ли неопознанный инопланетный объект — мечта уфолога. Ты кто, собственно, женщина? И что я здесь вообще? На предмет чего мы всю ночь старались? Всовываю в рот сигарету и курю, пытаясь припомнить вчерашнее. Получается с трудом.