А прошлой ночью, сказал он, сон был чуть-чуть другим. Теперь мама высунула из-под кровати голову (как автомеханик из-под машины, сказал Саймон). Она оскалилась — не улыбнулась, а именно оскалилась, очень широко. Зубы у нее были подточены, заострены.
— Тебе такое никогда не снится? — спросил он, явно уже сожалея, что рассказал мне.
— Нет, — ответил я.
Маму я любил.
В том апреле близнецы Фарли из соседнего квартала случайно заперлись в выброшенном холодильнике и задохнулись. Нашла ребят наша уборщица миссис Харгилл, на пустыре за их гаражом. Томас Фарли был единственным, кто еще приглашал Саймона к себе поиграть. Теперь у Саймона остался только я.
Перед самым Днем труда и началом учебного года Саймон составил план побега. Я убегать не хотел, но любил Саймона. Он был моим братом.
— И куда нам бежать?
— Главное — прочь отсюда, — сказал он.
Конечно, это не ответ. Но Саймон собрал вещи, не забыл и карту города. Проложил маршрут — через лесок, по виадуку на Лорел-стрит через Шерман-ривер и прямо к дому дяди Вилли, не ступив ни на одну из главных улиц.
— Заночуем в лесу. — Саймон показал отрезанный кусок бельевой веревки. — Будем работать у дяди Вилли на ранчо. Он возьмет нас с собой, когда весной туда поедет.
Выдвинулись мы в сумерках. Я не хотел уходить перед самой темнотой, но Саймон сказал, что папа хватится нас только утром, когда проснется. У меня был рюкзачок, набитый едой, которую Саймон незаметно утащил из холодильника. За спиной у Саймона — тяжело набитая скатка из одеяла, связанная бельевой веревкой. Пока мы не углубились в лесок, было довольно светло. Ручей громко журчал — похожие звуки доносились из маминой комнаты в тот вечер, когда она умерла. Корни и ветви росли очень густо, поэтому Саймон как включил фонарик, так и не выключал, отчего казалось, что кругом еще темнее. Довольно скоро пришлось устроить привал. Саймон натянул веревку между двумя деревьями, я перекинул через нее одеяло, а потом мы ползали вокруг на четвереньках в поисках камней.
В темноте, под гортанное бульканье ручья, мы поужинали сэндвичами с болонской колбасой. Несколько минут поговорили, но наши голоса казались слабыми и жалкими, и вскоре мы оба уснули на холодной земле, укрывшись куртками, подложив пустой рюкзак под голову, а лес полнился вечерними звуками.
Я проснулся посреди ночи. Было очень тихо. Мы лежали, свернувшись калачиком каждый под своей курткой, Саймон храпел. Не шелестела листва, куда-то пропали все насекомые, и даже ручей умолк. Вход-выход из палатки выделялись в окружающей темноте бледноватыми треугольными проемами.
Я сел, у меня колотилось сердце. Приблизил голову к проему и не увидел ничего. Но точно знал, что там снаружи. Натянув куртку на голову, я отодвинулся от проема подальше.
Я ждал чьего-то прикосновения сквозь ткань одеяла. Сперва подумал, что это мама шла за нами через лес, а острые сучья так и норовили выцарапать ей глаза. Но это была не мама.
Нашу маленькую палатку окружала ночь, холодная и тяжелая. Черная, как глаз мертвой белки. И ночь хотела проникнуть внутрь. Впервые в жизни я понял, что темнота не кончается с первым утренним светом. Зубы стучали. Я свернулся в клубок, прижался к Саймону и похитил у него немного тепла. На щеке я чувствовал его дыхание, тихое и медленное. Чуть погодя я растолкал его и заявил, что с рассветом мы отправляемся домой, с меня хватит. Он стал было спорить, но расслышал что-то в моем голосе, чего не понимал, и, устало тряхнув головой, улегся спать дальше. К утру одеяло намокло от росы, и кожа была липкой на ощупь. Мы собрали наши пожитки, оставили камни лежать тем же неровным узором и зашагали к дому. По пути не разговаривали.
Когда мы вернулись, отец еще спал. Саймон закинул рюкзачок и скатку в нашу спальню и вышел на солнце. Я же спустился в подвал. Там было хоть глаз коли, но зажигать свет я не стал, сел на ступеньки так. Ни звука не доносилось из мглистых углов, но я знал, что мама в одном из них.
— Мы убежали, но вернулись, — наконец сказал я.
Сквозь узкие щели в жалюзи я видел зеленую траву. С громким вздохом включился разбрызгиватель. Где-то неподалеку кричали дети. Мне же не было дела ни до чего, кроме этой мглы.