Приора заметили не сразу, но как только его присутствие обозначилось, разговор смолк. Эконом снял и забрал испорченный пергамент, Аллоро помог Реголе закрепить на столешнице другой, а Скорца торопливо вернулся на своё место, где лежали кожи из Кордовы и стояли тушечницы с сусальным золотом. Вианданте не двинулся с места и не изменил позы. Приор молча прошёл через скрипторий и направился в свои покои.
Через полчаса, основательно подкрепившись, настоятель спустился в подвал под храмовыми хранилищами. Монахи, растянутые на деревянных козлах отцом Витторио, стонали сквозь зубы, корчась под ударами тяжелого бича. Епископ, сохранивший в свои годы недюжинную силу, мстительно и сладострастно улыбнулся, снял со стены кнут.
Стоны сменились криками. Сама провинность этих мерзавцев была, может быть, и простительна, но осмелиться блудить именно тогда, когда от безупречности поведения братии зависело благополучие ордена, приората, монастыря и, не в последнюю очередь, его собственное благополучие? Он яростно опускал плеть на спины и ягодицы распутников, всё больше входя в раж. Выдержать такую порку не мог никто, и доминиканцы один за другим теряли сознание. Фабьо Мандорио был избит до полусмерти. Джузеппе Боруччо, окровавленного и изувеченного, велено было вышвырнуть из монастыря. Настоятель распорядился развязать остальных, не выпускать их из подвала в течение месяца, держать на хлебе и воде. Остановился, задумался. Не слишком ли он, упаси Бог, гуманен и мягкосердечен?
Может, засадить потаскунов на полгода?
Письма из Римской курии, датированные июнем лета Господнего 1531, утвержденные генералом ордена и папским легатом, пришли спустя четыре с лишним недели. Они предписывали новым инквизиторам, магистру богословия Джеронимо Империали с канонистом Гильельмо Аллоро и бакалавру Томазо Спенто с канонистом Умберто Фьораванти, отбыть на север, первым — в Тренто, вторым — в Больцано.
Незадолго до их отъезда епископ Дориа вызвал к себе Вианданте. Тот удивился: приор был бледен и сосредоточен, на виске его чуть заметно пульсировала вена, подбородок, раздвоенный небольшой впадиной, временами подергивался. Его преосвященство долго молчал, но в итоге всё же приказал Вианданте по прибытии в город осторожно расследовать смерть своего предшественника — Фогаццаро Гоццано. «Его нашли мёртвым… в местном блудном доме».
По лицу Дориа пробежала судорога.
— Если обстоятельства таковы, как говорят, ничего не поделаешь. Но Гоццано писал мне незадолго до смерти, — приор не договорил. Новая судорога исказила его лицо.
На вопрос, где письмо, епископ поспешно ответил, что оно сожжено. «Тогда я не думал, что оно может понадобиться. В общем, данные тебе полномочия и твои способности… Попытайся разобраться на месте. Там будет Леваро — старший денунциант — рассчитывай на него, он мне родня. Не докладывай об этом деле в Рим! Если что-то выяснится, вернее, что бы там не выяснилось — извести только меня». Джеронимо промолчал. Тихо склонил голову, опустился на колени, принимая благословение.
Benedictiо Domini sit tecum, vade in pace…[4]
За сборами, помогая Гильельмо паковать книги, затягивая ремни на дорожном сундуке, Империали в недоумении возвращался мыслями к только что закончившемуся разговору. Что произошло в Тренто? Что за человек был Фогаццаро Гоццано? Что он написал епископу? А главное, почему приор солгал, что сжёг письмо?
Это свойство в себе Империали хорошо знал. Глубокое понимание людей и любовь к ним, как к братьям в Господе, ещё в юности породили в нём необъяснимый, но безошибочный слух на ложь, фильтрующий слова людские не в произнесённом слове, но в глубине сердца. Этот слух позволял ему моментально отделять истину от её извращений, словесных плевел. Джеронимо не анализировал в себе это качество, но всегда безотчетно пользовался им.
Епископ, безусловно, лгал. В этом не было сомнений.
Но почему? Империали хорошо знал учителя. Умный и циничный, Дориа был из тех, кто, заслышав петарды фейерверка, бывают уверены в нападении неприятеля, учуяв запах роз, озираются в поисках похоронной процессии, а узрев затмение солнца, полагают его концом света. Дориа всегда вычленял из причин самые безнадежные следствия и в самых невинных вещах прозревал самые ужасающие основания, проявляя при этом истинно христианскую готовность принять их с полным душевным смирением. И чтобы лицо такого человека исказила такая боль, нужно нечто большее, чем дурная молва на орден.