Выбрать главу

Еще раз взглянув на него, чтобы навсегда сохранить в памяти его образ, она ровным голосом сказала:

— Прощай, Бенджамин! Такси уже подъехало. Будь осторожен, и пусть тебе тоже повезет и ты найдешь свою Эванжелину!

Она улыбнулась ему, повернулась и пошла, и никто на свете не знал, чего ей стоило ни разу не оглянуться на Бенджамина.

Закрыв за собой входную дверь, Симона бессильно привалилась к ней и закрыла глаза.

— Симона!

Она очнулась и увидела перед собой растерянно-радостное лицо Антуана.

— Я тебя слушаю, Антуан, — из последних сил сосредоточилась она.

— У нас для тебя ошеломляющая новость. Только приготовься ее выслушать…

9

Ровно год спустя Симона сидела в саду и вспоминала прошедшие двенадцать месяцев. Как и тогда, в день расставания с Бенджамином, небо сияло голубизной, цвели камелии и блестела в лучах солнца и разноцветных струях фонтанчика бронзовая фигурка русалки.

Триста шестьдесят пять дней все вокруг напоминало ей о нем — и пляж, и кафе, и яхта «Олимпия». Временами Симоне начинало казаться, что она никогда не оправится от прошлого, и тогда она задумывалась, не лучше ли ей уехать прочь, убежать от воспоминаний и от неизбывности утраты, от панического ощущения непоправимой ошибки, сделанной ею тогда…

Но больше всего ее мучила необходимость скрывать страдания от Антуана, и не только потому, что не хотела расстраивать его, а, скорее, из чувства врожденной гордости. Антуан и Эллен поженились сразу же после отъезда Бенджамина, и об этом она не могла вспоминать без радостной улыбки. Роджерсы организовали грандиозную свадьбу для своей единственной дочери, и бесконечно счастливая Эллен была необыкновенно хороша в подвенечном платье.

Симона предложила продать свою долю городского дома им, но Эллен решила, что они с Антуаном должны сами построить свое счастье, и заставила мужа купить квартиру поблизости от дома Симоны. Впрочем, свои права на яхту она им продала, против этого Эллен не стала возражать.

Откинувшись в шезлонге, на который падала тень старого вяза, Симона закрыла глаза и под шум, доносящийся с улицы из-за высокой ограды, вспоминала события последних двенадцати месяцев…

Бенджамин присылал ей письма, которые иногда добирались до нее неделями, со штампами самых экзотических мест, и многие географические названия теперь звучали для ее ушей как волшебная сказка.

Письма, на которые она не отвечала, но хранила как зеницу ока.

Письма, из которых она узнавала лишь то, что он по-прежнему занимается любимым делом и не собирается от него отказываться.

Письма с описаниями сценок и происшествий, заставлявших ее смеяться.

Письма, которые источали запахи и звуки далеких пустынь, горных склонов и прозрачных чистейших ледников.

Чтобы как-то заполнить невольно образовавшуюся пустоту в сердце, Симона решила давать в свободное время уроки фортепиано и до такой степени заделалась трудоголиком, что даже сейчас, сидя в саду, чувствовала угрызения совести по поводу своей вынужденной праздности. Занятость помогла ей понемногу отрешиться от воспоминаний, хотя в минуты усталости и одиночества они как змея жалили ее с новой силой.

Слабый возглас вывел Симону из состояния прострации, и она торопливо склонилась к детской коляске, стоявшей рядом с шезлонгом.

— Да ты, никак, проснулся, сердечко мое? — замурлыкала она и взяла на руки поразительно похожего на нее трехмесячного мальчика. — А я уже решила, что ты собрался проспать обед! Что ты говоришь? Хочешь есть? Ну естественно! Сейчас твоя мама…

Услышав звук открывающейся калитки, Симона обернулась… да так и застыла с открытым ртом.

У входа в сад стоял Бенджамин Рок — в залатанных джинсах, пыльных ботинках, с небрежно постриженными пепельно-русыми волосами и легкой щетиной на щеках… Стоял с таким видом, будто никуда отсюда и не уходил.

Симоне почудилось, что она спит. Она мотнула головой, отгоняя от себя наваждение, и, видимо, слишком сильно сжала ребенка, потому что тот захныкал в знак протеста.

Бенджамин побледнел, его темные глаза стали жесткими и непроницаемыми. Он подошел к шезлонгу, наклонился и пристально поглядел на малыша, потом перевел взгляд на Симону и снова уставился на ребенка.

— Это надо же быть такой дурой! — сказал он с досадой и презрением в голосе. — Я знал, что ты упряма, но то, что твоя гордыня может подняться до таких высот самоуничижения, даже представить не мог. И как же долго ты собиралась держать эту новость в тайне от меня? По гроб жизни?