Но вот веки затрепетали, глаза открылись, и он обвел товарищей затуманенным, изумленным взглядом.
Испуганные ребята нерешительно топтались возле него, не зная, что делать. Максим попросил:
- Поднимите меня.
Но стать на ноги или хотя бы сесть он уже не мог.
От острой боли потемнело в глазах, выступили слезы. Но Максим не плакал. Сжав зубы, он даже не стонал. Минутку передохнув, снова глянул на товарищей и твердо, отдыхая после каждого слова, приказал:
- ...Отцу... никому... ни слова. Пусть только... кто посмеет... Тогда берегитесь... - Убедившись, что сам не поднимется, сказал: - Перенесите меня на берег.
Степан Горбенко, живший неподалеку, сбегал домой и принес рядно. Максима осторожно снесли вниз и положили в холодке под вербою. Больно ему было ужасно, но теперь он уже начал различать, где и как болит.
Огнем жгло левое бедро, и точно сверлом крутило в колене вдруг отяжелевшей и словно омертвевшей левой ноги. В правом боку сильно кололо.
Ребята осторожно стянули с него штаны. Весь он был в синяках, левая нога от колена и ниже посинела до черноты и начала опухать. Из разодранного до кости бедра сочилась кровь.
- К врачу надо, - испуганно прошептал кто-то из ребят.
- Не надо... Полежу тут до вечера, отдохну... оно и пройдет... Пока отец вернется... дома уже буду, в постели. Вот только, может... кто йоду достанет...
Отец должен был вернуться из рейса часов в двенадцать ночи. Значит, целый день еще впереди, потом ночь, а может, еще и следующий день, потому что снова на работу отец уйдет очень рано.
Пусть хоть как болит, он будет крепиться. Поболит и перестанет. И отец ничего не узнает.
Но ни йод, ни горячая вера в то, что как-нибудь обойдется, не помогли. Через час нога совсем почернела, одеревенела и стала вдвое толще. Закусив до крови губы, Максим лежал с закрытыми глазами, часто и тяжело дышал. Даже от того, что нужно было втягивать в себя воздух, была сильная боль. Иногда он будто проваливался в сонное забытье. А немного погодя Максим стал бредить. Испуганные ребята поняли, что нельзя дальше скрывать случившееся от взрослых.
Когда Карпо Зализный вернулся из рейса, он еще на станции узнал, что сын его лежит в больнице в бессознательном состоянии.
Целое лето, осень и часть зимы, до самого нового года, мальчик пролежал в гипсе. Потом два месяца лечился в специальном детском санатории-интернате в областном городе. И наконец, весь апрель и начало мая долеживал или, вернее, досиживал дома, под присмотром бабушки. Все время, пока Максим лежал в больнице, и после того, как дела пошли на поправку, его навещали учителя и товарищи. Он радостно встречал всех, но никакого сочувствия не терпел. Попросил, чтобы ему передали тетради и учебники за седьмой класс, и, не теряя времени, стал заниматься - тут же, в больнице. Но на учение уходило у него не все время. Да и вообще занятий ему всегда было мало.
Тут, в больнице, снова с остротой и свежестью перво. - го впечатления припоминалась ему прочитанная Трохимом Трохимовичем "Катерина", вспыхнула с новой силой любовь к поэзии. Тут до конца ощутил он радость от прочитанной книжки. И разгорелась новая, может быть, самая сильная, его страсть.
Максим читал все, что попадалось под руку, читал каждую свободную минуту. Если запрещали, читал украдкой. Если не давали книжек, просил у соседей по палате, а то и из других палат. Если не было новой книжки, перечитывал старую. Десятки стихотворений, а то и целые поэмы заучивал наизусть.
Именно здесь, в больнице, попался ему "Овод". Прочитал он его один раз, потом другой. Максим уже знал, что останется калекой. И в Артуре, битом-перебнтом жизнью, впечатлительном, израненном, нежном, но несломленном и несгибаемом, словно выкованном из железа, Максим нашел для себя опору.
Тогда, в больнице, Артур подействовал на него так же, как и впервые услышанная "Катерина". Замкнутость, колючесть Артура, его мужество, жертвенное романтическое отношение к людям, к любимой женщине - все это рождало в Максиме желание следовать герою "Овода", который не оставляет себе в жизни ничего, а всего себя, до конца, до последнего вздоха, отдает другим!
Еще ближе Максиму был Павел Корчагин. Он понимал, конечно, что они разные, эти люди, и все-таки в его представлении они были братьями, людьми одной судьбы, одного характера, стремления, цели.
Третьей после Артура и Павки героиней, к которой втайне примеривал свою жизнь мальчик, была Леся Украинка. Читать и перечитывать Лесю стало для него душевной потребностью. В каком-нибудь давно знакомом, не раз читанном стихотворении находил он раньше незамеченное, глубокое, впечатляющее. Навсегда сохранилось в нем удивительно яркое ощущение обновления, величия и красоты мира, которое он испытал под воздействием Леси в первую весну возвращения к жизни.
Он сидел в постели у раскрытого окна и читал стихи.
За окном цвели вишни, остро пахло свежим черноземом и первой зеленью. На глаза ему попалось стихотворение:
Но шепчу я упорно: "Не верю весне!"
Только тщетным неверие было
Всколыхнулись и слезы и песни во мне...
О весна! Ты меня победила.
[Перевод Е. Благининой]
Это была случайность, совпадение. Но было оно таким неожиданным, что у Максима учащенно забилось сердце, он вдруг увидел, ощутил, понял, как самого себя, больную Лесю с ее радостями, печалями, чувствами и настроениями. Она, живая, была где-то тут, рядом с ним. Все видела, и чувствовала, и понимала гак же остро, так же глубоко, как сейчас он.
К счастью, ему в этом году суждено было увидеть и почувствовать весну не только из окна.
Солнечным майским днем Максим в первый раз самостоятельно вышел из хаты. Постоял на солнечном пороге и, опираясь на костыль, боясь коснуться земли еще не окрепшей ногой, прошел через двор к огороду. Сделал несколько коротких шагов и почувствовал, что устал.
Подошел к сбитой из тонких жердочек изгороди, отделявшей огород от двора, и, разомлев от весенних запахов, примостился на низеньком дощатом перелазе.
Взгляд его побежал вниз, вдоль огорода, к речке, обнял широкую долину, полетел за реку, вверх - и просторный, вечно прекрасный неоглядный и изменчивый мир раскрылся перед его зачарованными глазами.
Разделенные светло-зелеными полосками рвов, бархатисто-темными лентами сбегали к речке огороды. Такие же огороды поднимались вверх, туда, где вилась и исчезала за переездом мостовая. За серыми крышами домиков, четко вырисовываясь на густой синеве неба, белела стена элеватора, вздымалась круглая станционная водокачка.
Внизу, в широкой долине, меж зелено-синих, ярко-зеленых и светло-лимонных куп распустившихся раскидистых верб, ивняка и густой лозы, извивалась, ослепительно искрилась в солнечных лучах, рябила на мелких перекатах Черная Бережанка.
А по долине, повсюду, куда только доставал взгляд, на ровных, синевато-черных грядках, на огородах белели, сверху донизу усыпанные цветами, высокие, столетние груши-дички.
Весь мир кругом кипел белой пеной цветения, звенел птичьим щебетом, полнился мелодичным пчелиным жужжанием. И так же кипело, звенело, пело в душе Максима.
Зрением, слухом, всем существом своим, словно увидев впервые, вбирал в себя парень несказанно чарующую симфонию цветов, запахов и звуков окружающего мира.
Хотелось лететь куда-то, петь, смеяться и плакать одновременно. И откуда-то из глубины души всплыла незваная, но особенно четкая, ясная мысль: "А ведь еще немного, один неудачный шаг - и всего этого прекрасного мира для меня уже не существовало бы".
Острое ощущение величия и красоты мира, радости, счастья жить на этом свете, быть неотъемлемой его частицей, сознание недолговечности, временности самой жизни щемящей сладкою болью пронизало душу хлопца.
Было тогда Максиму пятнадцать лет.
Беззаботное, безоблачное детство ушло навсегда.