Выбрать главу

Парусиновые штаны в каких-то застарелых - так что ничем их не выведешь - пятнах. Когда-то зеленые, со сбитыми каблуками парусиновые туфли на босу ногу.

Длинный нос, большие серые глаза, пухлые губы, румянец во всю щеку и широкая, детская улыбка на губах.

Стоял, пристально, словно гипнотизируя, глядел на Максима, улыбался и, видимо, даже и не собирался хоть как-нибудь объяснять свой приход и вообще начать разговор. Максим подождал, но, так ничего и не дождазшись, начал первым:

- Ну, что скажешь, парень?

- А ничего, - даже расцвел от какого-то ему только одному понятного удовольствия тот.

- Так ничего и не скажешь?

- Да вот так-таки возьму и не скажу, - будто насмехаясь, отозвался тот ломким баском.

- Гм, ясно. Дело твое, конечно. Но ведь когда человек что-то делает, ну, например, к кому-нибудь заходит, то...

- А что, просто так уже и зайти к тебе нельзя?

- Нет, отчего же! - Это бесцеремонное "ты" насторожило Максима. - Кто ж говорит, что нельзя, но...

Он внимательнее взглянул на парня, который сверлил его веселым взглядом.

Парень будто хотел что-то сказать... Чудной какой-то.

Совсем незнакомый. Зашел, смотрит, усмехается... Может... Кто его знает... Война, бомбежки, небывалые потрясения...

Максиму стало не по себе. И это от парня не укрылось. Он ступил шаг от дверей и сказал, хитро прищурясь:

- Ни за что не узнаешь!

И на миг будто что-то знакомое мелькнуло в этом долговязом и... да нет же, совсем незнакомом парне. Максим еще подумал, попытался вспомнить.

- Нет, не узнаю.

- Ах-ха-ха! - расхохотался парень, видимо обрадованный, что его так и не узнали. - А Радиобога забыл, ха-ха!

- Ясно! - облегченно воскликнул Максим. - Ясно!

Леня Заброда!

Поднявшись, он подался навстречу парню. Но тот вдруг перестал смеяться и с какой-то деревянной церемонностью протянул ему большую красную руку.

- Здравствуйте, пане Зализный!

- Здравствуйте, пане Заброда! - ответил Максим в тон парню, и оба громко, заливисто, совсем по-детски расхохотались.

- Ну и выгнало тебя, браток! - с удивлением и удовольствием разглядывая Леню, сказал Максим. - Как же тебя узнаешь?! А вот хворостину, которой мать тебя тогда отстегала, я как сейчас вижу и забыть не могу.

И снова Леня захохотал, словно Максим напомнил ему что-то бог весть какое приятное...

- И был ты тогда обыкновенному человеку по колено. Перелаз наш помнишь? Так у тебя только голова над тем перелазом торчала... Ну и рад же я, что с тобой встретился, Радиобог! Рассказывай, где ты и как?

- Да вот так! - с восхищением и радостью, как и тогда, в детстве, смотрел на Максима Леня. - Они, гады, какими-то зажигательными шпарили и еще какими-то.

Начисто все разнесет, а потом еще и запалит. Ну, мы в погребе отсиживались, а прямого, к счастью не было.

Когда стихло, вышли, а от половины улицы - только тепленькое место... Все кругом затянуло дымом, и на вашей груше, на самом верху, наши ворота висят. Волной, значит... Ну, постояли мы, посмотрели... "Пойдем хоть к тетке Соломин, - говорит мама, - в ихнем углу вроде не бухало". Это к Казачьей балке. Да ты знаешь, на Выселках. Там у тетки сейчас и живем...

За то время, что они не виделись, Леня успел поработать в эмтээсовских мастерских и на тракторных курсах побывать, а перед самой войной должен был пойти на комбайн стажером.

- А этой осенью в армию бы пошел... Думал в летную часть... Да вот не успел... Теперь, значит, дома, натуральное хозяйство веду. Картошку выкопали, пшеница - в поле, чтоб никто не видел. А на днях меня разыскивали. Присылают из этого, ну на что колхоз переделали... из "общественного хозяйства"... Присылают, значит, полицая, чтобы немедленно в МТС возвращался.

- Ясно, - заинтересовался Максим. И осторожно спросил: -Ну и как? Что думаешь делать?

- Что думаю? - переспросил Леня. - А что мне думать? Пойду. "Arbeit macht frei" ["Работа делает свободным" (нем.).], - процитировал он вдруг издевательский афоризм, который фашисты выписывали на воротах концлагерей, и снова громко рассмеялся.

Ответ этот и особенно смех насторожили Максима.

- Думать всегда надо... Это, брат, никогда не помешает. Да и вообще... Ничего смешного я здесь не вижу.

А веселого - еще меньше.

- Что же мне, по-твоему, плакать?

- Плакать не плакать! - Максим вдруг рассердился. Не оттого, что услышал сейчас, - ему и не такие речи приходилось слышать, - а оттого, что перед ним был Леня, его сосед,, почти воспитанник, которому он искренне обрадовался. - Плакать не плакать, но... ты ведь и комсомольцем, наверно, был? - со злостью спросил он.

- Почему это был? - тоже как будто рассердился и уже совершенно серьезно спросил Леня. - Почему был? Может, ты и про себя мне скажешь был? - Он говорил совсем как взрослый и даже немного свысока, словно старший с младшим. - Я так думаю, Максим, что горячкой да гонором тут не возьмешь. Если надо, мы и поработать можем, чего там! Я это ихнее "Arbeit macht frei" перевожу по-своему: "Работа развязывает мне руки". Вот как! А плакать... Ничего, они еще от нашей "работы" заплачут. А у меня к тебе, правда, дело. Заходил на свой двор. Ну, старик Кучеренко меня увидел и про тебя сказал. Я здесь, в местечке, уже с месяц не был.

А как услыхал про тебя - и бегом. Есть тут, понимаешь, в одном месте приемник испорченный. Но я хоть и Радиобог, а не могу справиться. Может, поможешь? Вместе, как тогда? А?

- Ясно, - просиял Максим и подумал: "Ты гляди, какой отчаюга парень вышел из этого Леньки! Так ведь он, Радиобог, и свяжет тебя, Максим, с людьми. Может, и не с теми, с кем ты должен был связаться, но уже наверняка с кем нужно связаться, и как можно скорее".

17

Дней через пять после того, как Заброды перебрались на Выселки, бои вокруг Скального затихли и немецкие войска продвинулись куда-то дальше на восток.

Тетка Соломия решила: "Схожу-ка я в Бережаны да проведаю сватов Микитюков. Живы ли они там? Что-то в той стороне так гремело, так гремело..."

Вышла она из дому после полудня, а вернулась на другой день, к обеду. Микитюки были живы, а в узелке у тетки Соломин объявилась необыкновенная находка.

- Возвращаюсь я через Казачью балку, а там, недалеко от Стоянова колодца, машина поломанная брошена. А на машине - ящики. Один разбит, и в нем полнехонько мыла. - Развязав узелок и оглянувшись на окна (гляди, чтоб кто из соседей не зашел!), показала матери твердый, похожий на ракушечник, желтый брусок. - Это же какое богатство! Сходим под вечер, чтоб затемно вернуться. Ведь где ты теперь раздобудешь такое!

Мать повертела брусок перед глазами, плеснула на него водой, потерла.

- Ой, что-то оно на мыло не похоже. И не мылится вовсе.

- А может, оно такое, что только в горячей воде мылится, - предположила тетка.

- Ох, как бы это мыло не оказалось как та лапша, которую Семинишина Юлька нашла! Чиркнула спичку, а оно как шарахнет! Начисто всю трубу разнесло!

Подошел Леня, тоже повертел в руках брусок, понюхал и усмехнулся:

- Факт. Так тебе намылит, что не только трубу - всю хату разнесет.

Тетка перепугалась.

- Выкинь его, Леня, к бесу. Сейчас же выкинь. В воду его лучше, беги на речку...

Леня взял "мыло" и подался огородами, вниз, к реке, но в воду не бросил. На мелком песчаном перекате перешел речку и выгоном, мимо разрушенной мельницы, двинулся в гору, за село, на животноводческую ферму свеклосовхоза "Красная волна".

Дружок его Сенька Горецкий лежал на расстеленной дерюжке в маленьком палисаднике (чахлая слива, рядочек петушков, два куста георгинов, любисток и шелковая травка), грыз зеленый еще подсолнух и читал толстую, словно разбухшую, засаленную книгу.

Горецкие жили в совхозной постройке. Дом не дом, но и бараком его не назовешь. Это было длинное одноэтажное здание под шифером, в котором жило несколько семей. У каждой была своя отдельная квартира - две комнаты с кухней, свое крыльцо и свой старательно огороженный низеньким штакетником палисадник.