Александр Федорович был старый донецкий шахтер, чудесный плотник. Еще молодым парнем, выходцем из Тамбовской губернии, он начал ходить на шахты на заработки. И в глубоких недрах донецкой земли, в самых страшных осыпях и ползунах, немало закрепил выработок его чудесный топорик, который в руках у него поклевывал, играл и пел, как золотой петушок. С юных лет работая в вечной сырости, Александр Федорович нажил свирепый ревматизм, вышел на пенсию и стал сторожем в тресте и работал сторожем так, как будто он по-прежнему был плотником.
— Клавка, собирайся, матери помоги! — взревел Ковалев, тыльной стороной грязной плотной ладони смахивая пот со лба под задранным козырьком кепки. — А, Ваня! — безразлично сказал он, увидев Земнухова. — Видал, что делается? — Он яростно покачал головой, но тут же схватился руками за узел, который нес перед собой Александр Федорович, и помог взвалить на машину. — Действительно, можно сказать, дожили, — продолжал он, отдышиваясь. — Ах, сволочь! — и лицо его перекосилось от особенно гулкого раската той страшной бочки, что, как сумасшедшая, весело покатывалась по горизонту. — А ты что же, не едешь, или как? Как он у тебя, Александр Федорович?
Александр Федорович, не ответив и не взглянув на сына, пошел за новым узлом: он и боялся за сына и был недоволен им за то, что сын еще несколько дней тому назад не уехал в Саратов, вдогонку за ворошиловградскими юридическими курсами, где Ваня учился этим летом.
Клава, услышав слова отца, сделала Ване таинственный знак глазами, и даже тронула за рукав, и уже сама хотела что-то сказать отцу. Но Ваня опередил ее.
— Нет, — сказал он, — я не могу ехать сейчас. Я должен еще достать подводу Володе Осьмухину, он лежит после операции аппендицита.
Отец Клавы свистнул.
— Достанешь ее! — сказал он одновременно насмешливо и трагически.
— А кроме того, я не один, — избегая взгляда Клавы, с вдруг побелевшими губами сказал Ваня. — У меня товарищ, Жора Арутюнянц, мы тут вместе с ним крутились и дали слово, что пойдем вместе пешком, когда все кончим.
Теперь путь к отступлению был отрезан, и Ваня посмотрел на Клаву, темные глаза которой заволоклись туманом.
— Вот как! — сказал Ковалев с полным безразличием к Ване, к Жоре Арутюнянцу и к их уговору. — Значит, прощай пока, — и он шагнул к Ване и, вздрогнув от орудийного залпа, протянул ему свою потную широкую ладонь.
— Вы на Каменск поедете или на Лихую? — спросил Ваня очень басистым голосом.
— На Каменск?! Немцы вот-вот возьмут Каменск! — взревел Ковалев. — На Лихую, только на Лихую! На Белокалитвенскую, через Донец — и лови нас…
Что-то тихо треснуло и зазвенело над их головами, и сверху посыпался мусор.
Они подняли головы и увидели, что это распахнулось окно на втором этаже, в комнате, где помещался плановый отдел треста, и в окно высунулась толстая, лысоватая, малиновая голова, с лица и шеи которой буквально ручьями катился пот, — казалось, он сейчас начнет капать на людей под окном.
— Да разве ж вы не уехали, товарищ Стаценко? — удивился Ковалев, признав в этой голове начальника отдела.
— Нет, я разбираю здесь бумаги, чтобы не осталось немцам чего-нибудь важного, — очень тихо и вежливо, как всегда, сказал Стаценко грудным низким голосом.
— Вот-то удача вам, скажи на милость! — воскликнул Ковалев. — Ведь мы же минут через десяток уехали бы!
— А вы езжайте, я найду, как выбраться, — скромно сказал Стаценко. — Скажи-ка, Ковалев, не знаешь, чья это вон машина стоит?
Ковалев, его дочь, Ваня Земнухов и работник на машине повернули головы в сторону "газика".
Женщина в «газике» мгновенно переменила положение, подавшись вперед, чтобы ее не было видно в отверстие в дверце.
— Да он вас не возьмет, товарищ Стаценко, у него своей хворобы хватит! — воскликнул Ковалев.
Он так же, как и Стаценко, знал, что в этом домике с прошлой осени живет работник обкома партии Иван Федорович Проценко, живет один, снимая комнату у чужих людей: жена его работала в Ворошиловграде.
— А мне и не нужно его милости, — сказал Стаценко и посмотрел на Ковалева маленькими красными глазками застарелого любителя выпить.
Ковалев вдруг смутился и быстро покосился на работника на машине, — не понял ли тот слов Стаценко в том нехорошем смысле, в каком они были высказаны.
— Я, в простоте душевной, полагал, что они уже все давным-давно удрали, а вдруг гляжу — машина, вот я и подумал, что бы это за машина? — с добродушной улыбкой пояснил Стаценко.
Некоторое время они еще поглядели на "газик".
— Выходит, еще не все уехали, — сказал Ковалев, помрачнев.
— Ах, Ковалев, Ковалев! — сказал Стаценко грустным голосом. — Нельзя быть таким правоверным — больше, чем сам римский папа, — сказал он, перевирая поговорку, которой Ковалев и вовсе не знал.
— Я, товарищ Стаценко, человек небольшой, — хрипло сказал Ковалев, выпрямившись и глядя не вверх, на окно, а на работника на машине, — я человек небольшой и не понимаю ваши намеки…
— Что ж ты на меня-то серчаешь? Я ж тебе ничего такого не сказал… Счастливого пути, Ковалев! Вряд ли увидимся уже до самого Саратова, — сказал Стаценко, и окно наверху захлопнулось.
Ковалев невидящими глазами и Ваня с выражением некоторого недоумения поглядели друг на друга. Ковалев вдруг густо побагровел, словно его обидели.
— Клавка, собирайся! — взревел он и пошел вокруг машины в здание треста.
Ковалев действительно был обижен, и был обижен не за себя. Ему обидно было, что человек, не простой, рядовой человек, как он, Ковалев, который по незнанию обстоятельств дела имел бы право роптать и жаловаться, а человек, подобный Стаценко, то есть приближенный к власти, немало хлеба-соли съевший с ее представителями и сказавший им в хорошие времена немало льстивых, витиеватых слов, — этот человек теперь осуждал этих людей, когда они уже не могли заступиться за себя.
Женщина в «газике», вконец обеспокоенная привлеченным ею вниманием, вся порозовев, сердито смотрела на входную дверь в стандартный домик.
Глава восьмая
Распахнув окна, чтобы сквозняком выдуло дым от сожженных документов, в одной из комнат, выходящих на глухой двор, сидели Иван Федорович и с ним еще двое. Хозяева квартиры выехали несколько дней тому назад. В комнате, как и во всем доме, было пустынно, уныло, бесприютно: живая душа покинула дом, осталась одна оболочка. Предметы были сдвинуты со своих мест. Иван Федорович и двое его собеседников сидели не за столом, а посреди комнаты на стульях. Они делились наметками предстоящей работы, обменивались явками.
Иван Федорович должен был сейчас уехать на партизанскую базу, куда несколько часов тому назад уже выехал его помощник. Как одному из руководителей областного подполья, Ивану Федоровичу надлежало находиться при отряде, базировавшемся в лесу возле станицы Митякинской, на границе Ворошиловградской и Ростовской областей. А двое его товарищей оставались здесь, в Краснодоне: природные донецкие шахтеры, оба они участвовали в гражданской войне во времена еще той немецкой оккупации и деникинщины.
Филипп Петрович Лютиков, оставленный секретарем подпольного райкома, был немного постарше своего товарища, — было ему уже за пятьдесят. В густых волосах Филиппа Петровича прорезалась неравномерная проседь, больше на висках и в чубе. Седина пробрызнула и в его коротко подстриженных колючих усах. Чувствовалось, что он был когда-то физически сильным человеком, но с годами и в теле и в лице его появилась нездоровая полнота, лицо оплыло книзу, и от этого подбородок, тяжеловатый от природы, казался теперь еще тяжелее. Лютиков привык следить за собой и даже в нынешних обстоятельствах одет был в опрятный черный костюм, плотно облегавший его большое тело, и в чистую белую рубашку с отложным воротничком и туго повязанным галстуком.