Он обнял Хэнк и крепко прижал ее к себе, не отрывая глаз от расстилавшейся панорамы.
— Замечательный город, Хэнк! Чистый, красивый!
— Раньше я тоже думала, что он красивый, — печально отозвалась девушка.
— А что, разве нет? В самом деле очень красивый город! Нью-Йорк с ним не сравнится!
— Это все показная красота.
— В каком смысле показная? — растерянно спросил Ричард.
— Моя мать всегда говорила, что красота лишь тогда хороша, когда она и внутренняя и внешняя, а не только напоказ. Если мерить маминой меркой, то Вашингтон самый уродливый, самый грязный город на этом растреклятом свете.
Но об этом ему не хотелось думать. И вообще ни о чем не думать, а только любоваться этой, пусть внешней, красотой и, позабыв, что ты — негр, чувствовать себя обыкновенным американцем, таким, как большинство американцев, и наслаждаться, как каждый из них, мирной, спокойной, белоснежной красотой этого города. Но Хэнк ни за что не даст забыться — непременно вспомнит про негритянский вопрос! Как это только ей не надоест?!
— Лицемерный, двуличный город! — продолжала Хэнк. — Как продажная тварь с крашеной мордой: расфуфыренная, а сама страшна как смертный грех, Ричард крепче обнял ее за талию.
— О Хэнк, не будем сейчас говорить об этом!
— Ладно, Ричи, но я, как подумаю, всегда ужасно злюсь. Эта страна родилась с ложью на устах: «Все люди созданы равными!» Но сам Джордж Вашингтон имел рабов и… и даже такой человек, как Томас Джефферсон!
Оба притихли. Ричард прекрасно понимал Хэнк и вполне разделял ее мнение. На днях он вместе с Рэнди был на открытии бейсбольного сезона на стадионе Гриффите и видел, как президент Гувер бросил первый мяч и обе команды — нью-йоркская и вашингтонская— прошли парадным маршем в сопровождении официальных лиц к центру поля, где был поднят флаг. И когда весь народ поднялся и запел «Звездное знамя»,[13] Ричард тщетно старался заставить себя почувствовать то, что чувствовали, наверно, в эту минуту все собравшиеся там белые.
Ричард мечтательно уставился на памятник Линкольну мили за две от них и сказал неосторожно:
— В субботу я водил родителей туда, к этому памятнику. Мы прошли по дорожке от памятника через Японский сад к Белому дому, а оттуда к конгрессу и дальше.
— А почему ты меня не пригласил? — спросила Хэнк. — Ты же знал, что я в субботу не работаю, Я тебе это говорила еще в среду.
Сознание своей вины и лицемерия, собственного двуличия и показной добродетели заставило его вспыхнуть и нахмуриться.
— Не знаю почему. Забыл, вероятно, что ты мне это говорила, — солгал он.
Они вышли из кинотеатра Линкольна на Ю-стрит и, молча, прижавшись друг к другу, пошли по улице.
— Зайдем ко мне выпить кофе, — предложила Хэнк. Они бывали вместе на диспутах, на вечеринках, в кино, в пикетах и два раза в Меридиэн-парке, но у нее Ричард не был еще дальше порога. Комната Хэнк служила ей и спальней, и гостиной, и кухней. Ванная была общая, в конце коридора. Хэнк надела фартук и подошла к плите.
— Достань в холодильнике содовой и налей нам выпить, — попросила она. — Виски вот в этом шкафчике. А я пока все приготовлю.
— О, значит у нас будет пир! Ты пригласила еще кого-нибудь?
Ричард рассматривал портрет Фредерика Дугласа, потом перешел к высокой самодельной книжной полке, снизу доверху уставленной книгами.
— Чудак-парень! Разве не знаешь, что третий — лишний?
Поужинав, они сидели друг против друга, и каждый смотрел в свой стакан. Наконец, набравшись храбрости, Ричард поднял голову и взглянул на Хэнк.
— А я и не знал, что ты девушка пьющая! — сказал он шутливо.
Хэнк улыбнулась.
— Только в особых случаях! — и добавила: — Ты про меня еще многого не знаешь. Обо мне можно на-писать целую книгу! Вот возьму и напишу!
Ричард засмеялся и налил себе еще виски, чувствуя, что уже захмелел с непривычки. Он любовался Хэнк, она казалась ему красавицей, хотя черты лица у нее были самые обыкновенные. Вот разве что глаза — большие, карие, выразительные, дерзкие! Хэнк выглядела маленькой, слабой, беспомощной, но на самом деле была твердой, как скала, волевой и решительной, а временами более опытной в житейских делах, чем даже Рэнди Уэйнрайт.
Хэнк поднялась, завела патефон, и Ричард услышал вкрадчивую, чувственную музыку Дюка Эллингтона. Хэнк шагнула к нему и театральным тоном предложила:
— Потанцуем, сэр?
Держа ее в объятиях, Ричард испытывал мучительно-сладостное чувство, но у него из головы не выходил недавний разговор с Рэнди о ней, об отце и о карьере, которая ему предстоит. Да ну его к черту, этого Рэнди!
— Ты девушка эмансипированная? — спросил он ее на ушко.
Хэнк рассмеялась:
— Где уж! Ведь я в колледже не училась!
— Хватит дразнить! — сказал он сердито. Музыка окончилась, и Хэнк пошла менять пластинку. Танцуя, она спросила, что Ричард собирается делать после того, как окончит колледж. Тот замялся, снова вспомнив Рэнди и отца, но потом ответил, что окончательно еще не решил, хотя отец желает, чтоб он занялся юриспруденцией.
— Вот чудесно! — воскликнула Хэнк. — Значит, будешь еще долго учиться! Очень хорошо!
Потом они танцевали уже молча. Ричард не знал, о чем говорить. Да и зачем слова, когда так хорошо скользить под музыку, держа ее в своих объятиях? Хэнк заглянула ему в лицо и сказала:
— А я окончила Школу Жизни. Мне мои знания очень дорого обошлись! Я многое ненавижу такой бешеной ненавистью, что иногда мне самой делается страшно. Мой отец был линчеван в Южной Каролине за то, что он сохранял человеческое достоинство, а мою мать погубила тяжелая работа у белых. И я ненавижу их всех и все их порядки, и буду бороться за лучшую жизнь, пока не умру. Я не такая эмансипированная девица, Ричи, как ваши симпатичные студенточки! Меня душит ярость и злоба, иногда мне кажется, что я даже себя не люблю. — Голос ее осекся, и Ричард с опаской подумал, как бы она сейчас не заплакала, хотя и знал, что это не в ее характере.
Они стояли обнявшись посредине комнаты, не замечая, что патефон больше не играет. Ричард почувствовал огромную, безграничную жалость к Хэнк, и ему захотелось стать всем для этой девушки, ненавидеть то, что ненавидит она, и бороться вместе с ней против всего, что ей ненавистно, и ему было стыдно за свою обеспеченную жизнь и за свой разговор с Рэнди, но вместе с тем его беспокоило какое-то неясное обязательство по отношению к отцу. Он еще крепче обнял девушку и заметил, что она дрожит. О Хэнк, Хэнк, Хэнк!
Ему хотелось утешить ее, и в то же время его охватил сладостный жар, мучительное, неведомое доселе желание. Он прижался губами к ее губам, но в их поцелуе была какая-то спокойная ласка, охладившая обоих, особенно Хэнк. Она отстранилась, подошла к патефону и, приподняв иглу, сменила пластинку. Ричард шагнул было к ней, но Хэнк метнулась в сторону и села.
— Хватит, довольно! Лучше забудем обо всем, — она закурила папироску и два раза глубоко затянулась.
— Забудем — о чем?
Она отмахнула рукой дым и потупилась.
— Ну, забыть о том, как я задумала провести вдвоем нынешний вечер, и завлекла тебя сюда, и отняла у тебя столько времени, а ты попался в сети и начал говорить о любви, чуть ли не о любви навеки! Не надо лгать! Это же самая древнейшая наука на свете, и совсем не нужен колледж, чтобы ее усвоить!
Ричард покраснел, подумав, что, наверно, у него сейчас преглупый вид. Но он знал, что она вовсе не так груба, как старается показать.
— Не понимаю, Хэнк, о чем ты говоришь. Я никогда не собирался тебя обманывать. Ведь я же до сих пор не говорил тебе о своей любви!
— Значит, и теперь не надо! Думаешь, я согласилась бы спать с тобой, если бы ты мне не сказал о своей любви и… главное, правдиво? За кого ты меня все-таки принимаешь? Ты думаешь, что если ты студент, а я ничтожная официантка, так можно от меня всего добиться? — Она отмахнула рукой дым от папиросы.