— Значит, встретимся, так сказать, на баррикадах?
Ледя не улыбнулся.
— Да что-ж… Придется, если доживем… Но и то верно: боевой народ — наши русаки. Вот говорили — мягкая натура, славяне. А ведь никак не сдаются! Везде бой идет — в каждой деревне, в городе, даже в лагерях… И нет мира нигде… Эх, какой же я дурак был, что стрелять не учился. Да, как следует… Тьфу, дьявольщина! Уж чему, чему, а этому делу теперь в первую очередь учиться нужно… Да вот, все думали — «обойдется»…. «Моя хата с краю»… — Ну, я то, хоть — мне что — я щенок был… А как, вот, вы, Борис Лукьяныч, не сказали нам насчет винтов?.. О том, что против большевиков к а ж д ы й должен брать винтовку — каждый скаут… А герли и волчата — патроны подносить… Если не хотят потом в беспризорниках бегать… Эх!..
Глава VII
Прицел взят
Решай
Карательная политика ОГПУ не любит шутить. Ее конвейер не любит легко расставаться со своими жертвами. Всякие законы о гуманности советского правосудия — это, конечно, только слова на бумаге. А бумага, как общеизвестно, гнется под любыми дуновениями капризов владык…
И теперь в СССР есть люди, которые, по существу, не выходят ни на час из конвейера советской машины наказания. Тюрьма сменяется лагерем, лагерь — ссылкой, ссылка — высылкой, а потом все начинается сызнова. Много таких «классовых врагов», не выходящих на свободу, встречал я на своем советском пути. В большинстве случаев, это все священники и белые офицеры.
Мне лично «по штату» полагалось провести 5 лет в Соловках, потом столько же в ссылке (то-есть по назначению ГПУ) и потом еще 3 очистительных года в высылке. Всякими правдами и (значительно больше) неправдами мне удалось сократить все эти сроки, как без труда (но надеюсь не без удовольствия) могут высчитать мои читатели.
Осень 1930 года застала меня в милой Салтыковке — подмосковной местности, где жил мой брат. Я очутился там проездом, следуя из ссылки в высылку: из Сибири — в город Орел. Более 4 лет не видался я с родными, и даже сознание того, что через несколько часов нужно ехать дальше, не омрачало радости встречи. Если уж Соловки и Сибирь были в прошлом, — казалось, все худшее — сзади.
Целый вечер рассказывал я о своих приключениях и переживаниях. Было здесь и смешное, и трагичное, и трогательное, и страшное.
Брат молча курил папиросу за папиросой и задумчиво качал головой.
— Ну, и к какому ты выводу пришел после всего этого? — неожиданно спросил он меня в конце моих рассказов.
Я не нашелся сразу, что ответить.
— О чем это?
— Да вот, о советской действительности?
— Да какой же может быть иной, кроме самого пессимистического!
— Ну, слава Богу — значит, и твой оптимизм дал, наконец, трещину.
— Ну, уж сразу и трещину… Оптимизм — это не политический анализ, а, так сказать, точка зрение на мир. Но, вот, насчет «новой жизни» и соц-строительства — последние надежды, действительно, ушли бесповоротно… Нашей русской молодежи нет места в этой стране.
— Только вашей, как ты говоришь, непокорной молодежи нет места? А другим — мирно и сладко живется? Неужели, по твоему, кто-нибудь выиграл во всей этой идиотской истории, именуемой пролетарской революцией?
— Ну, чекисты, по крайней мере, выиграли.
— Во всяком государстве есть палачи, и им, как правило, сытно живется. И той сволочи, на которой держится советская власть и для которой жизнь и слезы человеческие — песок под ногами, — им тоже кое-как живется!.. Относительно, конечно. В старину дворник жил много лучше и, главное, спокойнее, чем какой-нибудь нынешний предисполкома… И вот, собралась такая шайка ни перед чем не останавливающихся людей, связала каждого взаимной порукой пролитой вместе крови и творит эксперименты…
В голосе брата слышалась сдержанная злоба.
— Так что же, по твоему, перебить эту сволочь?
— Поздно уже. Надо было раньше… Да не сумели. Сперва деликатничали, а потом не так взялись за борьбу. А теперь уже поздно — аппарат власти в их руках. Мы голыми руками ничего не сделаем.
— Так что же: faire bonne mine au mauvais jeu?[40]
— Ну, это уже к черту! А выход, по моему мнению простой — если тебе, как ты сам говоришь, нет места в этой стране, давай уйдем в другую!