— Пошел к черту, — мрачно буркнул он.
— Ишь, ты, какой гордый, что твой Троцкий! — вспыхнул Сенька. — Как дельфина-то, небось, жрал, а как сгрохать что, так и морду воротишь… Раз компания — так уж нечего рассусоливать. Добро бы еще не умел…
— Спойте, Шлема, — попросил я, с интересом вглядываясь в его характерное еврейское лицо с тонкими чертами, красиво очерченными бледными губами и чахоточными пятнами на щеках… — Я очень люблю еврейские песенки. А вы сами откуда?
Щлема исподлобья взглянул на меня.
— Я? С Голты.
— Ага — это который в «Первомайск» переименован? Я бывал там…
Лицо Шлемы мгновенно прояснилось…
— Бывали? Правда? А давно?
— Да в 1922 году.
— А-а-а-а, — разочаровано протянул Шлема. — Давно… Тогда еще люди жили. А теперь там — уй, не дай Бог, что делается…
— А ты-то почему уехал?
Тонкие губы Шлемы болезненно искривились:
— Почему?… И отец умер, и мать умерла, и сестра умерла. Я и ушел…
— Да будя там слезы точить, — вмешался Каракуль. — Чего ушел? Ясно чего — не сдыхать же с голодухи… Им ведь, жидюкам, может, хуже нашего пришлось! Мужик — он на земле хоть что найдет, корешок какой выкопает, а им совсем каюк. Ну, да ладно! Таких историй не переслушаешь… Вали, Шлемка, своего Шнеерзона. Нечего там! А мы, ребята, покеда для него оркестр сварганим.
И улыбающиеся беспризорники начали подмывающе веселый мотив «Свадьбы Шнеерзона».
— Ну, ну, Шлемка… Гоп, ца, ца, ца… Гоп, ца, ца, ца…
На бледном лице Шлемы промелькнул отсвет борьбы с самим собой, но потом губы его скривились в невеселой усмешке. Он покорно встал и, балансируя в такт «оркестру», плавным речитативом начал чудесную песенку об еврейской свадьбе.
Еще несколько строф и Шлемка улыбается уже весело и задорно, его глаза начинают подмигивать, и тело все живей движется в такт песенке.
Ax, эта веселая Одесса, создавшая изумительные шедевры бодрых, смешливых песенок. «Одесса-мама» — разгульная, неунывающая, искрящаяся жизнерадостностью. Кто из одесситов не любит глубоко своей Одессы и кто не стыдится внешне этой любви?
— Скажите, вы с Одессы?
Оскорбленный ответ:
— Сами вы сволочь!
Еврейская свадьба в голодной Одессе. Шлемка ее своим акцентом подчеркивает каждый штрих описания. Вот непревзойденный блик: «музыкальное оформление» свадьбы:
Дружный хохот сопровождает каждый стих. И оркестр с особенным жаром подхватывает залихватский мотив.
Беспризорники на случайной работе по переноске ящиков.
Я вглядываюсь в покрытое красными пятнами лице Шлемы, еврейского мальчика, вместе с тысячами других валяющегося под заборами и трубами. Сколько евреев — и седых «буржуев», и подростков — пришлось встречать мне за решетками двух десятков пройденных мной тюрем, в твердынях Соловецкого монастыря, за проволокой лагерей, в глуши сибирской ссылки, в «труд-коммунах» ГПУ, этапах — словом, на дне советской жизни.
Тяжело досталось похмелье революции еврейской массе. Может быть, даже тяжелей, чем другим.
— Вот это, да! — восторженно заорал Каракуль после конца песенки. — Вот это, удружил! Ну, Шлемка, за мной пол-литра! Молодец ты, обрезанная твоя душа! Ей Богу, молодец! Ну, а теперь давай, ребята, напоследок нашу, беспризорную, жалостную. Ну-ка-сь! Хором, как следовает, как взрослые. Разом! Ну…
И сиплые надорванные голоса, потерявшие свою звучность в метелях севера, под морозами уличных закоулков, в пыли вагонов, в угле кочегарок, затянули любимую песню беспризорника:
Сиротливой жалобой прозвучали первые слова этой песни, словно души этих маленьких человечков, брошенных в тину и грязь жизни, протянули к нам, взрослым, свою боль и свой упрек… Словно весь смех и недавнее веселье были только наигранным способом скрыть свою боль. А вот, теперь эта боль прорвалась…