Мнение о религиозном характере всей русской литературы условно (хотя в общем верно): ведь слова ‘религиозный характер’ не очень определенны: когда нужно, под ними понимают ‘общественное служение’, и в общую схему укладываются Тургенев, Салтыков, даже Горький. Если нет и этого (или в тех случаях, когда этого не так уж много), говорят о ‘светлом приятии жизни’ (Пушкин), о ‘любви и жалости к людям’ (тот же Чехов). Но Д. С. Мережковский действительно принадлежал к очень большому, широкому и мощному религиозному течению, которое в русской литературе идет от заволжских старцев и от еще не оцененного изумительного Вассиана Косого (в миру князя Патрикеева) к Толстому и Достоевскому. Выделялся он в этом течении тем, что в свои мысли вносил слишком много литературщины. Грешил этим и Достоевский, хотя неизмеримо меньше.
<...> Чисто стилистические, словесные приемы Мережковского достаточно известны, — их нередко пародировали. Между тем именно ему они никак не были нужны: он был природный стилист, стилист ‘божьей милостью’. <...> приведу лишь несколько его строк: ‘К старому, презренному сосуду, в котором заключается драгоценная влага, прикоснулся он (Достоевский. - М. А.) с любовью, и на огонь его любви ответным огнем закипела казавшаяся мертвою влага; стеклянные стенки сосуда задрожали, зазвенели; тысячелетняя плесень вдруг отпала от них, как чешуя, - и снова сделались они прозрачными: мертвые, мертвящие догматы снова сделались живыми, живящими символами’. Так до него писали немногие. <...> Личное обаяние, то, что французы называют charme-ом, у него вообще было очень велико, по крайней мере в лучшие его минуты. Это было связано с огромной его культурой и с его редким ораторским талантом. Порою казалось, что он говорит еще лучше, чем пишет. Из года в год, весь день Д. С. Мережковский проводил за напряженной умственной работой, причем думал всю жизнь о ‘самом главном’ (ведь все-таки с самым главным у него, хотя и непонятным для нас образом, должна была связываться и литературная политика, и даже политика вообще). Таких людей мало. Его вечная напряженная умственная работа чувствовалась каждым и придавала редкий духовный аристократизм его облику. С сильными и слабыми своими сторонами, со своими большими заслугами и ошибками, Мережковский принадлежит истории русской земли»[71].
Под «ошибками» Алданов, несомненно, в первую очередь имел в виду общественно-политическую активность Мережковского в эмиграции. Выдвинув тезис, что «русский вопрос - это всемирный вопрос, и спасение России от большевизма - основная задача и смысл западной цивилизации», Мережковский пытался, пользуясь своей европейской известностью, донести его до сознания руководителей тоталитарных режимов - Муссолини, Франко и Гитлера. Христианский социалист Мережковский, являвшийся, отметим, в России активным борцом с антисемитизмом и национал-патриотической ксенофобией, осознавал опасность фашизма как идеологии. Однако он придумал концепцию, согласно которой большевизм и национал-социализм при военном столкновении уничтожат друг друга, и - находясь в плену этих иллюзорных представлений - заявил себя сторонником немецкого военного экспансионизма.
Летом 1941 г., вскоре после нападения Германии на СССР, «друзья» привели больного, впавшего в отчаяние из-за нищеты старика-писателя, на немецкое радио в оккупированном Париже. Мережковский перед микрофоном произнес речь «Большевизм и человечество», в которой говорил о «подвиге, взятом на себя Германией в Святом Крестовом походе против большевизма» и назвал Гитлера избранником, призванным спасти мир от власти дьявола. Из- за этой речи, которая мало кем была услышана, Мережковский и Гиппиус были зачислены в разряд «коллаборационистов» и стали персонами нон грата в эмигрантском сообществе. А шесть месяцев спустя, 9 декабря 1941 года, Дмитрий Мережковский, отнюдь не обласканный нацистами, скончался в Париже.
Алданов, у которого от рук нацистов погибли близкие родственники и друзья, очень чувствительно относился к обвинениям тех или иных лиц из числа его знакомых в сотрудничестве с нацистами. Тем не менее, он ни разу не бросил камень в Мережковского. Напротив, после войны, когда имена Мережковского и Гиппиус мешали с грязью, только Алданов, пусть и в достаточно уклончивой форме, старался как-то обелить их. Это явствует, в частности, из его письма к Георгию Адамовичу от 16 апреля 1946 года: «Вы, как и Бунин, и Сирин, находите, что я переоцениваю Мережковского. Думаю, что с Вами это у меня больше спор о словах. Может быть, ‘большой’ слишком сильное слово <...>, но ‘Толстой и Достоевский’ - вещь замечательная, и в самом Мережковском, как Вы, впрочем, признаете, были черты необыкновенные. Помню, когда-то в разговоре со мной в Петербурге это признал М. Горький. Как самоучка, и самоучка немногому научившийся, он особенно ценил познания и культуру Мережковского. Повторяю, с Вами мы едва ли очень тут расходимся»[72].
72
«...Не скрывайте от меня вашего настоящего мнения»: Переписка Г.В. Адамовича с М.А. Алдановым (1944-1957) / Предисл., подготовка текста и ком. О. А. Коростелева // Ежегодник ДРЗ им. А. Солженицына. - М.: 2011. С. 299.