Выбрать главу

„Еще я голос слышу твой…“

Еще я голос слышу твой Как будто наяву. И пахнет пряною травой Мой дом. И я зову, Зову обратно день и час, Тот лес и тот откос Вдали от суетливых трасс Средь елей и берез, Где мы сидели дотемна И долго на реке Была лодчонка нам видна За мысом вдалеке. И дуб замшелый и кривой Похож был на сову, И слушала я голос твой Счастливый наяву.

„Я невнимание прощу…“

Я невнимание прощу, Но нелюбви простить не в силах, Свою любовь вложу в пращу И раскручу, как не крутила Пращу еще ничья рука, Чтобы до солнца долетела Моя любовь и там сгорела И пеплом пала в облака, Дождем потом вонзилась в почву, Земную напоила твердь, Набухшей тополиной почкой Вернулась в жизни круговерть.

Юрий Леушев

В ДВУХ ШАГАХ ОТ ЭКВАТОРА

Рассказ

Казалось, они состязались в перетягивании каната — рослый, мускулистый матрос Тимофей Сулягин и здоровенный тунец, позарившийся на сардинку и впопыхах не углядевший, что рыбка наживлена на крючок…

Тунец был на редкость силен и стремителен. Стараясь сдернуть матроса с палубы, он рвался из стороны в сторону, выскакивал из воды и тут же торпедой уходил в глубину, заставляя Тимофея то приседать, откинув назад загорелое тело, то молниеносно вскакивать и отплясывать на щербатых досках настила невообразимый танец.

— Лапоть! Завтра родителей приведешь! Так! Так! Возьми с полочки пирожок! — шумно реагировали на каждый успех или промах Тимофея ботчики, готовые с баграми в руках прийти ему на помощь.

Победа давалась Тимофею нелегко. Мышцы его напрягались, лицо исказила гримаса сверхчеловеческого напряжения, взмокшие волосы залепили лоб, но руки, смуглые, крепкие, опутанные синими шнурами вздувшихся жил, раз за разом упрямо перехватывали поводец, и отвоеванный конец нейлонового тросика, все увеличиваясь, кольцами сворачивался у ног матроса.

Всплески приближались. Старшина бота Павел Вакорин, перегнувшись через ограждение, довольно крякнул: день обещал быть уловистым.

И только Петька Аниськин, щуплый светловолосый паренек — клетчатая ковбойка нараспашку, джинсы с заплаткой на колене, у пояса шкерочный нож, — не принимал участия в аврале. Петьку мучил стыд. Не смея приблизиться к товарищам, он одиноко стоял на корме, уперев локти в планшир и горестно погрузив в ладони пылающие щеки.

Солнце жарило во всю мочь, напоминая, что рядом экватор; ни одно даже самое маленькое облачко не омрачало прозрачной голубизны неба. Усыпленный полуденным зноем, дремал океан.

Метрах в пяти от бота зловеще вспарывал блестящую гладь воды черный треугольный плавник — там в ожидании своего часа неторопливо описывала круги акула-молот. Возле сплющенной головы хищницы мельтешила стайка полосатых рыбок-лоцманов. Рыбкам явно не терпелось полакомиться нежным тунцовым мясом, они что-то нашептывали на ухо своему грозному шефу, явно уговаривая поторопиться, однако акула упорно делала вид, будто ее не интересует шумная схватка.

Петька, конечно, знал, что она притворяется, что круглые, как фары, холодные глаза ни на секунду не выпускают тунца из виду и, как только матросы подцепят добычу баграми, от медлительности акулы не останется и следа: серая тень молнией метнется к борту, острющие зубы вопьются в сине-радужный бок громадной рыбины…

С отвращением и ненавистью он провожал глазами акулу, а невидимые молоточки больно ударяли по вискам: трус, трус, трус…

В то утро как будто ничто не предвещало несчастья. Как во всякий промысловый день, экипаж тунцеловного бота «Семерка» заканчивал постановку яруса. Работали дружно. Бригадир, стоя возле деревянного лотка, установленного перпендикулярно корме, разматывал мотки снасти и выбрасывал за корму, Тимофей подвязывал поводцы, Баклажария выхватывал из стоявшего у его ног картона мороженую сардинку и ловко насаживал на крючки, а Петька подавал мотки с палубы на лоток и подвязывал их начало к концу предыдущего, который разматывал бригадир, после чего запускал руку в кухтыльник — обнесенную сетью выгородку позади ходовой рубки, извлекал оттуда оранжевый поплавок-кухтыль и крепил его к ярусу.

Сноровисто расправляясь со снастью, ботчики, по обыкновению, чесали языки: вспоминали своих пацанят, подсчитывали заработки, обсуждали, как отовариваться в ближайшем порту, возмущались перчатками, за один дрейф превращающимися в клочья, сандалетами, у которых подошвы в три недели сгорают, и, конечно, выражали бурную радость по случаю скорого окончания рейса.