Выбрать главу

— Почему ты не пришла? Ведь ты могла сказать, что занята? — Он спросил это своим обычным, спокойным и мягким, голосом. Боже мой, если бы Сережка мог разговаривать вот так же! Мне стало неловко, что я заставила напрасно ждать его, наверно очень занятого человека.

Я стою у незашторенного окна и с хладнокровием посторонней наблюдаю за тем, что же будет дальше. Он подходит ко мне совсем близко, так, что рядом с моими глазами оказываются его крупные, четко обрисованные губы, и я отвожу взгляд, чтобы не видеть их.

— Я должна быть одна, — говорю я только потому, что уже давно, час назад, приготовила для него эту фразу.

— Ты и будешь одна, — говорит он.

— Вы не понимаете меня. Я должна быть совсем одна, иначе я не могу…

— У меня никого нет. Ты мне веришь?

На меня сильно действуют слова.

«Он любит, любит меня. Мы будем жить с ним спокойно, без ссор, уважая друг друга, а потом придет и нежность. А пока нужно просто пересилить себя, подыграть ему, ведь так делают многие…»

— А жена?

Этот вопрос явно разозлил его. Все его планы мгновенно рухнули из-за одного идиотского вопроса.

— Это совсем другое… — говорит он разочарованно. — Что же ты хочешь? Десять лет назад я относился к тебе совершенно по-особенному, хотя ты этого и не заслуживала, сама знаешь почему.

Почему? Я лихорадочно припоминаю события тех дней. Неужели только потому, что отклонила его настойчивые ухаживания? Нет, здесь что-то другое.

— Ну скажите, мне очень хочется знать, — я жду и боюсь ответа.

— Нет, не стоит. Все прошло, хотя тогда мне было очень неприятно.

Теперь я догадываюсь, в чем дело, и мне становится невыносимо стыдно за свой болтливый язык. Ведь я и сейчас не лучше. Тайны — не чужие тайны, доверенные мне в минуты откровенности, а мои собственные тайны — не держатся во мне, и очень часто моя дурацкая откровенность работает против меня же. Рассказав об этой командировке своей лучшей подруге и страшась продолжения романа с женатым мужчиной, я ушла тогда из лаборатории, и на него свалились все шишки… Вот теперь, осознав свою вину, я впервые за весь вечер почувствовала к Виктору Сергеевичу что-то похожее на нежность — передо мной стоял человек, не помнящий зла, а это довольно большая редкость.

— Я и тогда говорил, что люблю свою жену. — Он неторопливо надевал пальто, как будто надеялся, что я передумаю и задержу его.

Да, я помню и благодарна ему за то, что он это говорил, по крайней мере так было честнее, хотя я до сих пор не понимаю, что это было, и вряд ли пойму. Про Виктора Сергеевича говорили тогда, что он обожает свою жену, что на любые праздничные вечера и банкеты он приходит только с ней и ни на кого не обращает внимания. Неужели он, в то время молодой ученый, надеялся, что я, чуть ли не обожествляющая его двадцатилетняя лаборантка, стану его любовницей? Ведь до сих пор я не могу сказать ему «ты», хотя разница в возрасте не так уж заметна. А что, если Сережка рассуждает вот так же — одно дело жена, другое…

— Всего вам доброго, Виктор Сергеевич, — говорю я и, захлопывая дверь, ощущаю необычайную легкость оттого, что все остается по-прежнему.

С залива дует холодный западный ветер. Белые гребни волн с высоты двенадцатого этажа кажутся тонкими, медленно приближающимися к берегу линиями, но я-то знаю, как шумит прибой. Дорога, по которой я иду к заливу, петляет среди молодого ивняка и дымящихся мусорных куч. Эта намывная площадь будет скоро застроена высотными домами, я видела план в архитектурном журнале. Несколько бульдозеров уже расчищают место для первого фундамента. Наверно, двадцатичетырехэтажная гостиница уже совсем скоро заслонит открывающийся из окон вид на море, на Кронштадт с куполом собора, четко выступающим на горизонте в ясную погоду. Но к этому времени брат найдет невесту, а может, обзаведется детьми. И мне уж не придется любоваться заливом и рисовать его то серым и хмурым, то спокойным и розовым под лучами заходящего солнца. Куда же денусь я? Где буду жить? Почему-то мысли об этом до сих пор не приходили мне в голову, как будто разрыв с Сережкой — не что иное, как затянувшаяся нелепая ссора. А вдруг у него есть другая и он даже не вспоминает обо мне? И вполне вероятно, потому что ни разу не позвонил, не встретил после работы, как делал это раньше, когда я убегала к маме. Теперь мамы нет… Одна надежда на брата, но и от него редко приходят письма…

Возле самой дороги, на небольшой пожелтевшей поляне, стоят, тесно прижавшись друг к другу, поношенные ботинки, полуботинки, почти новые кеды и спортивные тапочки, связанные за шнурки па́рами. Их так много, будто целый полк солдат, разувшись, убежал купаться в заливе. Где-то они сейчас, эти новобранцы в крепких кирзовых сапогах, и разве кому-нибудь из них может прийти в голову мысль, что его никуда не годные ботинки лежат на свалке совсем неподалеку от родного дома и осенний ветер засыпает их желтыми листьями. Может, среди этой рухляди и ботинки моего брата: ведь я сама посоветовала ему надеть что похуже — все равно выбрасывать… Смеясь над собой, я обошла черную груду, внимательно приглядываясь к каждой паре: Вадька снашивает набойки моментом, на подъеме уже на следующий день после покупки залегают поперечные складки — у брата тяжелая походка. Его ботинки я узнала бы сразу… Но их здесь нет… Нет.

Когда я возвращаюсь домой, в квартире уже пора зажигать свет. Включаю телевизор, и через несколько секунд приятный голос Азы Лихитченко объявляет прогноз погоды под знакомую мелодию Андре Попа. Мне жаль, что эта хорошая музыка рано или поздно надоест и ее снимут с экрана. Интересно, в чем ее секрет? Мне слышится в этой мелодии тоска по родине, хотя дальше целины я не уезжала. Наверно, и такой вот, на первый взгляд «легкой», музыкой можно выразить это чувство, потому что мне сразу же вспомнилась та самая целина, где мы три месяца жили в палатках среди пшеничных буртов, веялок и комбайнов, и та, до слез, застрявших в горле, тоска по Ленинграду… Сережке тоже нравится эта музыка. Он насвистывал ее под жужжание электробритвы. Я старалась не слышать, как он фальшивит, и не могла…

В незашторенные окна комнаты смотрит черная даль залива. Может показаться, что там, за последним домом, ничего нет, просто темное ночное небо, но я-то знаю, что там — море, и вода в нем холодная, и песчаное дно — крепкое, ребристое. И я бы пошла туда сейчас, чтобы взглянуть, какое оно в темноте. Неужели не видно волн? Я пошла бы вместе с Сережкой, одной страшно, и пусть бы он молчал, только бы стоял рядом. Я смотрю в окно, стараясь увидеть границу неба и моря. И вдруг среди кромешной тьмы возникает весь пронизанный золотым электрическим светом сказочный теплоход. Он медленно движется по черному фону и важно гудит, гордясь своим великолепием.

Рама дрожит под напором ветра, звенит стеклами, свистит незаделанными щелями. На чердаке или на крыше что-то тяжело ухает, перекатывается, гремят жестяные наличники оконных карнизов, и мне кажется, будто и весь дом начинает дрожать, качаться и скоро упадет, как детская пирамида, когда на нее подуешь. В комнате холодно, и мне никак не заснуть. Я медленно считаю до тридцати, не позволяя себе отвлекаться, но достаточно только одной мысли о Сережке — и все пропало. Теперь я думаю о нем, о нас… Почему же он не звонит? Я вскакиваю с раскладушки, она жалобно скрипит и, как уставший конь, падает на подкосившиеся ноги.

Вот оно, мое письмо… Я писала его месяц назад…

Да, он бывал груб… Приходил домой бледный, усталый, с головной болью… И тут я, с вечными своими претензиями, замечаниями: почему не поцеловал — ведь с утра не виделись, почему опять хмуришься — что-нибудь случилось? Вытирай как следует ноги, видишь, как натоптал, не успеешь раздеться — сразу за газету, ешь лучше, а то остынет; вкусно? Нет? Хоть бы раз я тебе угодила… Или другой вариант: почему задержался? Мог бы позвонить на работу… Ах, не предполагал, что собрание затянется? Так я тебе и поверила… Зина?.. Та самая красотка, что оформилась недавно? Ну и как она тебе?.. Почему же глупости? Тебе только такая и может понравиться… А сейчас молодые девицы — не нам чета: такая возьмет за руку, и пойдешь, куда скажет…