Весна уже приходила ко мне смелее. В наших отношениях мы становились все свободнее и старались как можно больше взять от жизни, так не похожей на войну. Но рана заживала слишком быстро. Должен признаться, я не радовался такому скорому выздоровлению.
Такая раздвоенность удаляла меня больше, чем я мог предположить, от всего, что творилось вне этого дома, от того, чем жили мои сверстники, мои товарищи по оружию. Иногда я чувствовал неловкость, на душе было тяжело. Я старался отвлечься, притупить боль, не думать ни о чем, что могло бы помешать этим минутам радости, украденной у суровой действительности. Я находил оправдание своему поведению в том, что мне пришлось пережить, и в том, что еще ждет меня. Счастье никогда не бывает полным, если приходится боязливо озираться, а со мной было именно так.
За несколько дней до того, как я встал на ноги, Глухой принес мне пачку писем, скопившихся в доме попа за все это время. Раньше он их не давал мне, чтобы я не разволновался. Писем было много, я распечатывал их одно за другим, всматривался в подписи. Читал я их до вечера, разбираясь в неразборчивых почерках, фразах без точек и запятых. Время за чтением проходило незаметно. Два письма, которые мне особенно понравились, я отложил для Весны. В одном из них говорилось о ней, о каком-то сражении, где она отличилась. Раз так пишут, значит, ничего не подозревают. Я пожалел, что девушка не здесь: из осторожности мы решили, что она сегодня не придет.
На следующий день я читал остальные. Мне попалось письмо, в котором говорилось об одной молодой паре. Поняв, о чем речь, я решил не углубляться в письмо, чтобы не узнать в нем нас двоих. Но слова письма притягивали меня и, словно нарочно, заставили остановиться как раз на том, чего я хотел избежать:
«Мы убедились, что они часто встречались тайно, искусно устраивая так, чтобы вместе идти в разведку и в деревню… Речь идет о тех двоих, которые, помнишь, подожгли танк. Ты их тогда похвалил. По-видимому, с того все и началось. Но честь отряда выше всего. Мы в недоумении, не знаем, что делать. Что, если и другие возьмут с них пример? Помочь нам может только твой совет…»
Я схватил другое письмо:
«У нас наказан боец, распространявший слух, что Бора-Испанец лечит свои раны в объятиях Весны…»
В других письмах, которые я даже не стал читать, наверняка были подобные слова. Все словно подстроено, чтобы, обвиняя других, осудить меня. Люди спрашивали моего совета и суда. Чтобы ответить, мне нужна была смелость. Я не видел пути ни вперед, ни назад, словно сорвался в какую-то глубокую пропасть, из которой не выбраться. Снова во мне столкнулись два человека, и в беспощадной борьбе одерживает верх то один, то другой.
Я должен был сделать то, чего требовал от других. К этому меня обязывали полученные письма и завоеванный здесь, на Витуне, авторитет. Мне надо было судить самого себя по тем законам, какие я применял в отношении других. Но не было сил произнести приговор.
Можно ли заставить себя перестать любить? Запретить себе? Есть ли что-нибудь тяжелее моего положения? Но на нас с Весной смотрит вся Витуна. Я не находил себе оправдания: ведь на Витуне все молоды. Каким же должно быть истинное решение в этом столкновении двух противоположных личностей? Примирения между ними быть не могло.
Мои муки, как и эти письма, по сути своей и были приговором. Но у меня не было сил сказать Весне, что мы должны пожертвовать нашей любовью ради той, другой, которой мы обязаны отдать всего себя. Я выбрал несколько писем, самых суровых, и положил их на стол. Им я предоставлю последнее слово.
Весна опоздала на день, а он мне показался целой вечностью. Я не заметил, как она вошла, услышал только ее испуганный голос:
— Что с тобой? Ты чем-то взволнован? Побледнел, осунулся, словно в тебе не осталось ни капли крови. Лицо в морщинах. Доктор приходил?
— Эту болезнь доктора не лечат.
— Опять бред. Иду за доктором.
— Нет, ни в коем случае, Весна! — Я взял ее за руку и усадил.
— А это что? — спросила она, запустив пальцы в мои волосы. — Седина! И сколько их, белых!
Весна поднесла к моему лицу большое зеркало. Я не узнал себя. Просто не верилось, что это я, что это мое лицо и волосы, так я изменился за эти два дня. Я оттолкнул зеркало. Как я был бы счастлив, если бы это был бред: пройдет приступ, и все исчезнет — и письма, и моя омраченная совесть, и привидение из зеркала.
— Тебе идет седина! Но седеть еще слишком рано!
— До сих пор и я думал, что рано.
— И теперь должен так думать. Эта седина не от возраста. Да и не так уж их много, седых волос. Но как они неожиданно появились!