— Ну, и служил бы, за каким лядом сюда принесло?
— По болезни. Буржуи в отместку подослали на корабль теплого парня, и он всыпал в котел яду… Пришлось многих списать на берег, в том числе и Октябрева.
Ефим поставил в смазанные дегтем гужи расписную дугу и выровнял оглобли. Скривившись, придавил коленом клещи хомута, затянул супонь. Беспокойно оглянулся через плечо.
— Это верно, батя, что Степан Жердев приехал?
— Явился, будто новый целковый. Опять, гляди, за конюшню примется. А кого загонять? Ох, хозяин, прости господи… О Насте тревожишься?
Заметив, как у Ефима дрогнул подбородок, переменил разговор:
— А у нас дома, сынок, молотьба. Старый хлеб убрать надо.
— Пятилетние одонья? Там, батя, ни зерна, ни соломы. Одни мышиные гнезда.
Бритяк снисходительно хмыкнул.
— Скажи на милость: гнезда! Мне-то что? В новину копна дает восемь мер, а по прошествии пяти годов девятая набирается. Выходит, от недорода страхованье и лишняя мерка барыша!
— Мышиного помета?
— Мышьяку, — невозмутимо подтвердил Бритяк. — Сортировка его не отгоняет. На сыпках завсегда принимали мое зерно по нормальной кондиции. Особливо весной, в голодуху, — значительно добавил он.
— А сам-то, батя, ел этот хлебец?
— Сам? — Бритяк свирепо раздул ноздри. — Для самого хорошего хватало. И вас, деток, чертям на радость, ядрицей кормил…
Ефим шикнул, скосив глаза на исполкомовское парадное. Вышла группа руководящих работников во главе с высоким, очень худым Октябревым. Он был одет в матросский бушлат и русские сапоги. Сдвинув на затылок бескозырку, Октябрев внимательно слушал коренастого, затянутого во все кожаное предчека Сафонова. Рядом шагал только что прибывший в уезд человек, широколобый, добродушный, с заморозком на висках, — военком Быстрое. Несмотря на свой крупный рост и заметную полноту, он был легок в походке, а форма подчеркивала в нем боевую собранность солдата. Он чему-то улыбался, обмениваясь замечаниями с молодым, белокурым Селитриным — председателем комитета большевиков.
Группу замыкали черноморский матрос Долгих, избранный продкомиссаром, и стройный артиллерист Иванников — комиссар промышленности и транспорта.
Все эти люди, за исключением присланного из центра Быстрова, были местными. Бритяк знал, что Сафонов до войны работал слесарем в железнодорожном депо, Селитрин клал печи и заводские трубы, Долгих батрачил по деревням, а Иванников носил кули на адамовской крупорушке.
Они задержались на тротуаре, и Бритяк слышал, как Октябрев сказал:
— Воля съезда — воля народа. Нам, товарищи, остается выполнить ее с честью. Конечно, эсеры и кулачество…
Дальше слова заглушил грохот проезжавшей телеги, на которой трясся, сохраняя важность и почтительное добродушие, рыжебородый мужик. Это был жердевский делегат Федор Огрехов. Поравнявшись с Октябревым, он поднял над головой шапку и что-то крикнул. Бритяк уловил только: «Не сумлевайтесь…»
«Ишь, черт рыжий… Бахвалится, поди, — догадался Бритяк. — Надейтесь, мол, выдюжим! Псиная душа… Недаром председателем сельсовета у нас заделался!»
Ефим кончил запрягать. Он уже плохо владел собой, нетерпеливо кинул, отходя прочь:
— Уезжай, батя! Не торчи, пожалуйста, на глазах!
Бритяк сразу померк.
— Боже мой, до чего дожили? Стой, чертило, мучитель окаянный! — Он ударил жеребца кулаком по шее, и тот взвился на дыбы, чуть не поломав оглобли.
Затем усаживаясь на дрожки, ворчал:
— Раньше-то бедной родни стыдились, а нынче наоборот!
Да, совсем другой вышел сын. Разбогатев, Бритяк мечтал воспитать достойного наследника. Петрак задался в покойницу мать — пропащее дело. Ванька молод. Аринка — девка, черта ли в ней? Самый резон Ефиму хозяйство в руки брать. Женил… Лучше Марфы-то не сыскать бабы! Правда, она старше его, да ведь старая кобыла борозды не испортит. Бросил… Сошелся с приемной дочерью Федора Огрехова. Без приданого, без венца. Ох, господи…
Отцовская гордость сменилась неуверенностью, тоской.
Глава четвертая
Ефим шел через город, поминутно оглядываясь: не догоняет ли отец? Он спешил повидать жену перед отъездом.
Быстро шагая по булыжнику, отшлифованному вечной толчеей, Ефим пересек площадь и очутился в тенистой аллее Городского сада, раскинувшегося над рекой. Живая изгородь акации дохнула освежающей прохладой. Ефим сорвал мимоходом с ее тонкой, упругой ветки желтый стручок, раскусил и съел горькие духмяные зернышки.
И хотя он торопился домой, ему вдруг захотелось еще этих стручков, корчившихся до черноты на солнцепеке. Ефим остановился и начал рвать их, едва ли сознавая, что старается отвлечь себя от чего-то близкого и неизбежного, наполняющего сердце смятеньем…