«Ох, грехи тяжкие, — завозился Бритяк, — с эдаким дьявольским видом под мостом стоять… А он законы вычитывает, босяк, лыковая душа».
Расправив подстриженные усы, он вызывающе бросил:
— Знаем ваш комбед! Слыхали про эту самую власть деревенских лодырей…
— Ага-а! — крикнул Гранкин, упираясь руками в стол. — Спасибочко. Нам-то и невдомек, что беднота — значит, лодыри!
Он спрыгнул со скамьи на свои обрубки, пунцовый от нестерпимой обиды и злобы. Расталкивая людей, схватил Бритяка за грудь голубой сатиновой рубахи.
— Думаешь, христопродавец, опять словчить? В глаза дыму пускаешь, чтобы не растрясли твою воровскую мошну?! Врешь, отошла коту масленица! Прочь отсюда, душегуб! Долой, контра!
Толпа содрогнулась.
— Долой!
— Кулацкая харя!
— Хапун! Дать ему раза!
Клепиков, желая отвлечь внимание свирепевшей толпы от Бритяка, снова взобрался на табуретку, но кто-то выдернул ее из-под ног.
Над местом схода заклубилась бурая пыль.
Николка уже растаскивал ближайшую изгородь, вооружая тех, кто понадежнее, увесистыми шестами.
— Эй, сердечный, дай-ка и мне посошок! — подскочил Чайник. — Ломать — не строить, сердце не болит…
Волчков сын Глебка и Ванька Бритяк предусмотрительно сбегали домой, оставив трехрядки, и вернулись, краснорожие, решительные — один с артиллерийским тесаком под полой, другой с браунингом в кармане.
Степан увидел отца. Тимофей как бы плыл в толпе, двигая простуженными ногами. Глубоко запавшие глаза старика кого-то искали.
— Лодыри? — гаркнул он, уставившись на дрожащий подбородок Бритяка. — А на ком вы ехали, захребетники? Кого день и ночь погоняли? Знать, у вас память, вместе с совестью, к заднему месту приросла! В колья их, братушки!
Народ пошел на кулаков стеной. С колокольни посыпались грачи и галки, кружась, как листопад, над толпой.
Степан бросился к отцу:
— Стой! Куда?
— Служивый!! — Тимофей шатался от клокотавшей в нем ярости. — Ты вот первым ушел, последним вернулся… Державы завоевывал. А дома жрать нечего, стыд прикрыть нечем! Мы с тобой, вишь, не нажили! Только им, шаромыжникам, сам бог для счастья в шапку наклал… Бей, мужики, отводи душу!
Но Степан загородил дорогу, кряжистый и упрямый.
— Папаша! У нас законная власть — давить гадов… Зачем же, как бандиты?
Он укоризненно повернулся к сходу. Люди потупились, убирая шесты.
«Вот у кого царь в голове», — подумал Огрехов.
— Портной сгадит, утюг сгладит, — сказал Чайник, переводя изумленный взгляд с Тимофея на Степана.
Огрехов решительно поправил огнистую бороду.
— Комбед так комбед! Кому доверяет мир?
— Степан! Степан Жердев! — загремело со всех сторон.
— Еще?
— Гранкин. Походи, Гранкин, для общества… без кнута!
Веселый смех разогнал остатки грозы.
— Еще?
— Матрену-солдатку запишите! — с одышкой выкрикнула Ильинишна.
Во время голосования Волчок запротестовал: — Баб не считай, мальчик! От бабы толку, что от курицы песня: один грохот.
— Нашелся толковый: ходит молча, кусает по-волчьи! — потешалась Матрена в кругу товарок.
— А мадьяр? — не отставал Волчок, указывая на военнопленного Франца.
— Что мадьяр? Что тебе дался мадьяр? — окрысился Фёдор Огрехов. — Мадьяр тебе не человек? Повестка исчерпана, граждане мужики.
Был уже вечер. Раскаленный закатом солнца медленно остывал рубиновый край неба. С поля в пыльной туче двигалось сытое стадо.
Глава седьмая
На деревне заиграла гармошка. Песня качнулась, повисла в розовых сумерках:
Завивались мои кудри От весны до осени… А теперь мои кудри Завиваться бросили…«Девичья пора, что хлеб на созреванье… Не вернись я, кто бы ее осудил?» — отгонял Степан подступившую к сердцу тоску.
Он старался не думать о Насте. Но чем больше оправдывал ее, тем сильнее убеждался в невозможности примириться с этим.
Темнели у дороги остропахучие кусты бузины. В канаве, заросшей листьями мать-мачехи, разноцветно мигали светлячки… Вот здесь они прощались, и, когда ночь уронила последнюю звезду, Настя сказала:
— Люблю, Степа… Буду ждать хоть до седых волос. Степан зашагал быстрее. По переулку тянуло заревой прохладой. Встречная девушка толкнула, засмеялась:
— Не признаешься, заграничный?
Она оглянула парня с ног до головы плутоватыми глазами.