— Добрый вечер! — Степан узнал Аринку, дочь Бритяка.
— Какой там, шут, добрый! Гулять не с кем. Ребята у нас — мякина. Поганая Жердевка, сгореть бы ей к лешему! Сказывай, что ли, про иностранные страны. Ты мне не рад?
Легкий полушалок сполз на росистую траву, обнажив смуглую Аринкину шею и плечо в тонкой городской блузке. Не поднимая полушалка, девушка повела гибким станом:
— Хороша?
— Красивая, — откровенно похвалил Степан.
Ему как-то не верилось, что это действительно Аринка. Помнил ее, долговязую и озорную, быстро выраставшую из своих платьев.
Работая мальчишкой у Бритяка, Степан постоянно опасался злых Аринкиных шуток. За обедом она старалась пересолить его похлебку, а сонному подводила углем чертовы рожки.
— Ишь, как ты по нраву ей пришелся, — смеялись Бритяковы работники. — Заманивает она тебя, Степка, соображай… Раззадоривает, шельма. Скоро к богачу в зятья попадешь.
Степану было стыдно и неловко, что работники разгадали тайный смысл Аринкиного поведения. Он сердился:
— Пусть с Волчковым Глебкой связывается. Один сын у отца и тоже богач. До сих пор ездит верхом на палке гречиху кнутом косить. Самый для нее подходящий…
Аринка подобрала полушалок.
— Хотела завлечь, засушить… Да разбивать жалко. Нравится мне, когда тайно любят, — задумчиво, с неожиданной грустью промолвила она.
Степан вынул изо рта трубку… По загорелому лицу прошла легкая дрожь.
— Кто тайно? О чем ты…
Аринка не дала кончить. Крепко перехватив его руку своими горячими пальцами, потянула в гущу ракит, стремительная, по-воровски чуткая.
— Вот она, — шепнула, остановившись, и с сожалением выпустила руку. — Иди… Давно ждет. Закоченела небось, заря-то холодная.
Степан уже не слушал. В двух шагах, прислонившись к старой дуплистой раките, стояла Настя. Степан видел близко-близко ее широко открытые, с выражением не то испуга, не то радости глаза.
Где-то за дворами играла гармошка. Взвиваясь, парила над деревней песня:
— Я рубашку вышивала, Слезы капали на грудь… А дарила, говорила: «Милый, помни, не забудь!»«У каждой любви, значит, свой конец», — мысленно ответил то ли песне, то ли собственному горю Степан.
Он смотрел, не отрываясь, в чистое лицо Насти. Красота ее стала какой-то строгой, волнующей, чужой. В движениях рослой, статной фигуры, в больших серых глазах чувствовалась непонятная решимость…
Настя тоже нашла Степана другим, необычным. Он еще сильнее раздался в плечах и возмужал. Узнав белую, вышитую ею рубашку, Настя потупилась, часто, напряженно дыша.
Они стояли разбитые, опустошенные. Стояли молча. Никакие слова не могли изменить случившегося.
— Дивный узор, — с язвинкой улыбнулся Степан, заметив Настино внимание к рубашке. — Девичья грамота. Не всякий прочтет. Рука вышивала, сердце подсказывало… Иной чудак носит, гордится, а всего — одна насмешка.
Он высказал это грубо, безжалостно, и сразу ему стало мучительно больно, что с первых же слов обидел Настю.
Пересилив себя, Степан заговорил о постороннем. Он казался спокойным.
— Знавал я человека, Настя, питерского рабочего… Из плена бежали вместе, — рассказывал он вполголоса. — Вот был мастер вышивать!
— Мужик? — недоверчиво спросила Настя, и ровный грудной голос ее смягчил общую неловкость.
— Он литейщик. — Степан оживился, раскурил трубку. — Покалечило его в молодости на заводе… Ну и пришлось целый год в больнице лежать, пока кости в ноге срастались. Тут к нему и повадилась мать-старуха… Придет, сядет рядом на койку и шмыгает по канве иголкой, а он смотрит. Вот и научился. Жена потом ничего уж не покупала… Скажет: «Иван, скатерку бы новую на стол…» И получает отличную скатерку.
Настя слушала внимательно и строго, точно вся цель их встречи заключалась в этом разговоре.
— Стебелькой вышивать не мудрено, — сказала она упрямясь. — А тонкую работу одни женщины умеют.
— Стебелька для него — пустое дело. Он брался вышивать украинские рубахи в крестик, исполнял работу гладью, филейную…
— Да откуда ты все знаешь? — удивилась Настя.
Степан отвел в сторону взгляд.
— От друга, которого я потерял на границе… От Ивана Быстрова.
— Быстрое? Постой, Степан, да ведь Быстров у нас в городе военным комиссаром! — Настя говорила убежденно, стараясь рассеять у Жердева всякое сомнение. — Право, это он самый! Он расспрашивал Ефима о тебе…
Она вздрогнула при имени мужа и умолкла.
И словно в доказательство того непоправимого, что так осторожно обходилось в разговоре, из-за соседнего плетня показался Ефим.