— Что это Ефима нет? — спросил Клепиков, думая об Аринке…
Бритяк разгладил усы.
— Надо полагать, у тестя. Мы с ним повздорили.
— Всерьез?
— Дюже обиделся я… Скажи на милость, отца родного чурается! На людях от меня бежит, как черт от кадила! Такая нынче мода!
— Всякая мода переменчива. Ефим и со мной разошелся, но я ценю его и уважаю… Думаю, что со временем мы опять будем друзьями…
Клепиков действительно не придавал серьезного значения «перебежке» Ефима к большевикам. Он даже простил ему участие в разоружении гарнизона, понимая, что человеку надо было показать себя перед новой властью, и втайне рассчитывая воспользоваться когда-нибудь старыми приятельскими отношениями.
— Дай бог, — вздохнул Бритяк, поняв недосказанное, и заглянул Клепикову в глаза. Собственно, он еще мало знал его.
Клепиков был человек самонадеянный и скрытный. Речистость не мешала ему умалчивать о себе. Он никогда не сказал и двух слов, которые осветили бы его прошлое.
Ходили слухи, что отец Клепикова служил доверенным у купца Рукавицына и разорился вместе со своим покровителем… Некоторые уверяли, будто Клепиков еще недавно, перед самой войной, перебивался за городом в дьячках.
Он побывал и в тюрьме, и в армии. А в первые месяцы революции, когда власть в городе захватили эсеры, Клепиков уже занимал три поста: председательствовал в уездном исполкоме и ревтрибунале, редактировал газету «Пахарь». Население боялось его, друзья окружали почетом.
Рассказывали, что в городском саду при появлении Клепикова оркестр прерывал программу и играл туш.
Клепиков любил власть и крепко держался за нее. Разъезжая по волостям, он заводил дружбу с кулаками вроде Афанасия Емельяныча Бритяка, лично «подрабатывал» кандидатуры на съезд…
В Георгиевской слободе он устроил пропускной пункт. Прибывающих на съезд делегатов зазывали в дом махорочного фабриканта Домогацкого. Нежелательных тут же лишали мандатов и отсылали назад.
Клепиков стал фигурой. Дружбой с ним гордился не один Бритяк.
Но к весне тысяча девятьсот восемнадцатого года понаехали в деревню шахтеры, демобилизованные матросы, фронтовики; они засели в сельсоветах и волисполкомах, послали своих людей на съезд…
Бывший печник Селитрин повел на Клепикова решительную атаку. С ним шли плечо к плечу крестьянин-бедняк Долгих, паровозник Сафонов, рабочий-мукомол с адамовской крупорушки Иванников, балтийский матрос Октябрей и питерский литейщик Быстров. Это были видавшие виды ребята, чьи мужественные сердца пылали огнем ленинских идей. Они громили эсеровщину с привычной сноровкой фронтовиков.
И вот Клепиков, лишенный власти и почета, сброшенный с высоты трех постов на грешную землю, сидит теперь со своей злобной думой, и даже Аринка — любовь его — не показывается на глаза…
«Как же быть? Где заступа?» — размышлял Бритяк.
Он пришел со схода подавленный и разбитый, словно его пропустили вместо снопа в барабан молотилки. Отродясь не было еще таких сходов в Жердевке! И откуда взялась сила, уверенность у бедноты? Знать, правду высказывал Степан — на их улице теперь праздник!
Докурив папиросу, Клепиков скомкал ее и выбросил в окно. Резко повернулся к хозяину.
— А где твой хлеб, Емельяныч? — Чего? — не понял Бритяк.
— Зерно!
Бритяка словно варом ошпарило… Но вслух он сказал:
— Под замком зерно, мои амбары надежные. Клепиков сердито оборвал:
— Сейчас, Емельяныч, в амбарах одни дураки берегут! Хоронить надо! В землю, в глубь, в тартарары… Страшнейший враг большевиков — голод. Значит, голод — наш союзник, дайте ему дорогу!
«Эх, мать честная! — заволновался Бритяк. — Докатились»…
Когда он собирался прятать хлеб в потайное местечко, им руководила трусость. Обыкновенная трусость мироеда, который не может рассчитывать на снисхождение людей и не видит иной возможности спасти нажитое. А Клепиков понимал дело гораздо шире. Он искал наиболее уязвимое место в стратегии большевиков, чтобы нанести ответный удар.
— Ленин посылает рабочих в деревню, — продолжал Клепиков, — поход за хлебом! Воля твоя, Емельяныч, но лучше уничтожить, чем отдать продотрядам!..
— Господи Иисусе! Николай Петрович! Как уничтожить собственное добро? Ведь рука не поднимется…
— Зато у Степана Жердева поднимется, соображаешь? И на твое добро и на тебя самого! Надо видеть дальше носа, старик, иначе споткнешься.
Бритяк отодвинулся и с минуту молчал, уставившись взглядом в пол. Затем, ни слова не сказав, поднялся и вышел.