— И-эх! И-эх! — наседал погонялыцик.
Вдруг что-то треснуло в барабане, и все кинулись останавливать лошадей. Мадьяр схватил неразвязанный сноп и прижал им колесо маховика, сдерживая разгон.
— Франц! Опять, кажись, сломался зуб? — крикнул мальчишка, спрыгнув на ходу с приводного стана.
— Опять… Кутя, черт! — выругался мадьяр. — Старый хлеб у старый хозяин! Помоги, камрад, — и он начал снимать крышку с барабана, чтобы устранить помеху.
Женщины убирали в ригу зерно, перемешанное с половой. Мужчины, пользуясь остановкой, поили лошадей, поправляли хомуты, постромки. Пыль оседала, и теперь лица работающих казались еще грязней, а усталость была заметней.
Степан сорвал подсолнечную шляпку, раскусил незатвердевшее, пахнущее свежим медом семечко. В зеленой кипени огородов, среди поденщиц на току чудилась ему Настя… Он искал ее, но искал тихо, с опаской, приготовившись ко всему. Дома почувствовал, как отец и мать обходили Огреховых в разговоре.
— Братка!
Повернувшись, Степан не сразу узнал Николку, младшего братишку, с погоняльным кнутом в руках. Паренек волновался и робел, стараясь выглядеть вполне взрослым. На носу его лупилась опаленная солнцем кожа.
— Ну, здравствуй! — обрадовался Степан, разглядывая с любопытством настороженную фигуру молотильщика. — У Бритяка живешь?
— Жил-кормился, а с нынешнего лета платить стали, — возразил Николка, желая подчеркнуть свое значение в семье. — Три рубля — от пасхи до покрова. Все ведь умею: косить, пахать… На молотьбе — коногоном!
Степан неловко приласкал кудлатую, в испарине голову подростка.
— Учишься?
— Ползимы ходил… Лапти истрепал, а больше нетути. Школа у нас далече!
Ветер шевелил выцветшие добела Николкины волосы. Мальчишка присматривался к Степану, перебирая по нагретому чернозему босыми, в цыпках и ссадинах ногами. Боялся какой-нибудь неожиданной выходки со стороны взрослого, насмешки… Но Степан держался просто, как с равным. Лицо у него было доброе, задумчивое. В Николке он видел и свое недавнее детство, растраченное на чужой полосе, лучшие годы, золотом высыпанные в хозяйские сундуки.
— Лапти истрепал — не беда, — сказал Степан. — Сапоги сошьем. Понял? Школу выстроим поближе. Революция, брат! Слыхал песню
«Кто был ничем, тот станет всем»? Николка слушал, округлив смышленые глаза. У него пересохло в горле.
— А у нас, братка, Гагарина порешили, — поспешил он сообщить в свою очередь. — Навалились всей Жердевкой, да Осиновка подоспела, да Кирики с Татарскими Бродами… Ух! По кусочкам имение разнесли.
— Что же ты себе принес? — улыбался Степан, слышавший о разгроме селянами, еще при керенщине, ненавистного княжеского гнезда.
— Я-то? — Николка смутился, дернул носом! — Я пешком ходил… Кто на лошадях, те понавозили! Афонюшка, старая шельма, три подводы гонял! У него сейчас в горнице — господские шкапы, часы стоячие, самовар серебряный….
— Так, так, — улыбка сползла с загорелого Степанова лица. — Ну, ладно… Всякому делу — свой черед.
Николка восхищенно смотрел на брата. Ему хотелось стать таким же умным и смелым, носить такую же серую куртку и этот верный наган за поясом,
С дрожью в голосе он рассказывал:
— Когда прошел слух о твоей смерти, у нас дома плакали, а Бритяк смеялся над тобой. Ни чуточки ему, знать, не жалко, всякую всячину молол. Будто ты до пяти лет материну грудь сосал да барина напугал…
— Николка, на круг! — завизжала с тока Марфа, Бритякова невестка. — Живо! Куда тебя запропастило?
Паренек сорвался, точно его огрели батогом; мелькнули голые пятки, зашуршала огородная зелень… И через минуту засвистел на конном приводе:
— И-эх, го-лу-би-и… Наддай!
Степан шел обратно, уже не замечая летавших над подсолнухами пчел, отцветающей картофельной ботвы. Забыл о дивных волнующихся полях и ласкающих взор перелесках. Перед глазами стоял худой, забитый ребенок: «Все ведь умею: косить, пахать…»
Встреча с братишкой отрезвила Степана. Он вдруг ясно понял, что революция здесь, в жердевской глуши, только начинается. Предстоит жестокая битва с бритяками, успевшими прибрать к рукам и помещичье добро.
Переступив порог своей избы, Степан тотчас сел, чтобы не подпирать затылком низкого потолка. В сумеречной духоте жужжали голодные мухи. Шаткий, о трех ножках стол и лавка, изъеденная червем, наглухо приколоченная к стене, — все это знакомо с давних пор.