— Перестань, Аля! Кому это интересно? Если мы начнем друг другу вкалывать шпильки, я сейчас ударю по вашей медицине со страшной силой. Ко мне тут в райком бабушка одна приходила. Кричат, говорит, все медики на меня: давай-давай, бабка, подгоняют, как на лошадиных бегах.
— Ну и что же? Может быть! У врачей работы по горло, особенно осенью да весной, когда вы, наши руководящие городские деятели, грипп в городе разводите.
— То есть как это мы разводим грипп?
— Очень просто. В помещениях холодище, сырость, а отопительный сезон, согласно решению горсовета, или ещё не объявлен, или уже окончен. Люди зябнут во всяких конторах, в канцеляриях, учреждениях, управлениях. Хоть бы вы подумали: что дороже — уголь или те силы и средства, которые идут на ликвидацию грипповых вспышек?
— Вот бы вы, врачи, и написали в горсовет.
— Писали. Там у вас председатель сидит, здоровяк такой, краснорожий, сам не болеет и больных не разумеет.
— Все равно, что бы ты ни говорила, бабушку гонять на рысях из кабинета в кабинет не дело, — перебил Федор Иванович Алевтину Иосифовну. — Ихний медицинский основоположник, древнегреческий доктор Гиппократ, что, Павел, говорил, ты знаешь? Он им говорил: у врача три средства исцелять людские болезни — слово, травы и нож. Вдумайся, на первом месте — слово, то есть умение убеждать, внушать, проникать в душу человека. А они что? Они, брат, на первое место нож передвинули: режь, вскрывай, удаляй, колупай. Я, ты знаешь, человек не так чтобы слабый, а вот как-то раз, лет пять назад, пришел со своими гландами к горловику, ангины замучили. «Как быть, что делать?» — «Одно, говорит, есть средство: удалить ваши гланды». Я кручу, верчу: «А как это — очень неприятно или не очень, больно или терпимо». А он, товарищ-то этот, рубит, что говорится, правду-матку сплеча. «А как же, говорит, больно, неприятно. У нас, говорит, теперь принцип: не скрывать от больного всех тех неприятностей, которые ожидают его во время операции». Он, понимаешь ли, не скрыл эти неприятности, я, понимаешь ли, перед лицом таковых решил: а ну вас к лешему с вашими принципами и вот продолжаю болеть ангинами.
— Ах, мужчины, мужчины! — сказала со вздохом Алевтина Иосифовна. — Чувствую, идете вы к тому, что не далек день, когда не женщин, а вас будут называть слабой половиной человечества. Трусость, которая пробирает вас даже перед самыми пустяковыми операциями, не поддается описанию.
Варя и Оля молчали. Обе они ничем серьезным еще никогда не болели, и разговор о болезнях мало-помалу становился для них скучным. Федор Иванович это заметил. Он сказал:
— Сейчас я, девушки, организую что-нибудь такое, созвучное вашему лирико-романтическому возрасту. Музыку любите?
— Очень, — сказала Варя.
— А песни?
— Смотря какие, — ответила Оля.
— Хорошие, конечно. — Федор Иванович засмеялся и пересел к пианино.
— Давай-ка, брат, про калитку, — сказал Павел Петрович, тоже пересаживаясь из-за стола в низкое удобное кресло.
— Старинный романс, — на ухо Варе шепнула Алевтина Иосифовна.
Федор Иванович запел. Голос у него был грубый, хриплый, и странно в таком исполнении звучали давнишние слова:
Вначале мысли Вари и Оли были несколько схожи. Девушки думали о том, что слова «небеса», «серебряный иней», «тихий садик», «кружева» когда-то и для кого-то были новыми, кого-то в ту пору волновали, но кому нужно подобное сентиментальное старье теперь и почему и Павел Петрович и Алевтина Иосифовна слушают этот романс с таким явным удовольствием и такое теплое, мечтательное на их лицах, и почему сам Федор Иванович поет с таким чувством?
У Оли дальше прилива легкой лирики, когда хочется беспредметно грустить, дело не пошло. Но Варю старинная песня мало-помалу захватила и от строфы к строфе захватывала все больше. Перед нею возникала звездная весенняя ночь, тихая, пахнувшая цветами, вставал таинственный сад с узенькой калиточкой в глухом дощатом заборе. В эту калиточку надо проскользнуть так неслышно, чтобы никто тебя не заметил, потому что, если заметят, могут исчезнуть навсегда и тихие ночи, и садик, и какое-то большое счастье, какого не бывает.