Несколько дней спустя я отправился навестить моих стариков. Само собой разумеется, дочка, как и всегда, спросила, где мама. Я ей ответил той дежурной формулой, которую взрослые почему-то считают нужным в таких случаях преподносить детям: мама уехала путешествовать, она скоро вернется и тогда возьмет ее к себе на несколько дней… Жанины в тот вечер не было дома. Я остался обедать. Развода в разговоре едва касались, о Веронике вообще не было речи, и не потому, что хотели молчать об этом в присутствии девочки. Просто мои родители проявляли в этих вопросах всегда исключительный такт. Я бы никогда не допустил никаких замечаний по адресу Вероники, но мне нечего было опасаться, даже тетя Мирей молчала: видимо, ей выдали строгие инструкции, и она делала героические усилия, чтобы скрыть свое торжество и сдержать поток возмущения. Только несколько косых взглядов, многозначительных ухмылок и два-три туманных намека указывали на то, что в ней клокочет вулкан, который ждет моего ухода, чтобы начать извергаться. После обеда мама с теткой принялись убирать со стола, и я остался вдвоем с отцом: дочку уложили спать. Отец угостил меня маленькой сигаркой – он любил под вечер выкурить такую сигарку. Мне кажется, он жалел меня, печалился о «моей судьбе», и ему хотелось бы как-то выразить мне свое сочувствие, но он, конечно, не знал, как за это взяться. Он заговорил со мной о Жанине: «Она частенько видит твоего шурина. Не знаю, есть между ними что-то или нет».
– Надеюсь, что нет!
– Я хотел сказать, не собираются ли они пожениться…
– Но это невозможно!.. Послушай, это невозможно! Жанина не может выйти за этого типа.
– Почему? Он скверный парень?
– Он не плохой и не хороший. Просто он не подходит Жанине, ну никак не подходит! Я предпочел бы, чтоб она вышла за кого угодно, только не за него.
– Он тебе до такой степени не нравится?
– Да это то же самое, как если б мне сказали, что Жанина выходит замуж за администратора ночного клуба или там за букмекера. Я ничего не имею против администраторов ночных клубов или букмекеров, но… В общем, папа, ты понимаешь, что я хочу сказать?..
Да, он прекрасно понимал, что я хотел сказать. У нас с отцом были одни и те же предрассудки, дурацкие, абсурдные, но мы берегли их как зеницу ока, и если бы у нас их силой вырвали, нам показалось бы, что мы ослепли.
– Знаешь, мы ей ничего не говорим, даже когда она изо дня в день приходит очень поздно. Она ведь уже большая девочка, и мы не решаемся делать ей замечания. Впрочем, я уверен, что ничего плохого она не делает. Я ей доверяю. Но было бы хорошо, если бы ты попытался узнать, как обстоят дела. От тебя она ничего не скрывает.
– Хорошо. Завтра или послезавтра я ее увижу и поговорю.
Потом отец стал рассказывать мне о дочке, повторял ее смешные словечки, вспоминал ее забавные проделки. В общем, все то, что превращает нормальную жизнь детей в этакую повседневную эпопею – кажется, что слушаешь рассказ о детстве Геракла. Моя дочь быстро развивалась, проявляла живость ума, она была забавной, веселой, нежной. Конечно, мне было приятно, что отец так отзывался о Мари. Я верил, что девчонка была именно такой, как он говорил, хотя, как это свойственно дедам, он, конечно, несколько преувеличивал. И все же я слушал отца невнимательно: я отвлекся, разглядывая его. Но постепенно меня охватило несколько неприятное чувство: то ли это была тоска, то ли мне просто стало не по себе. Отец сильно постарел за последнее время – тогда я впервые это заметил. Я думаю, мне стало не по себе оттого, что я увидел удивительную доброту в его лице, редкую мягкость взгляда.
Да, именно от этого. В отношениях с отцом я никогда не мог преодолеть скованности, какой-то глубокой неловкости… Я вспомнил, каким я был колючим, замкнутым подростком, как я всегда молчал в его присутствии, хотя он и старался установить со мной контакт. И мне было тяжело от мысли, что он с этим смирился… Мне захотелось встать и уйти. Сколько потеряно лет, когда я был так неловок с ним, когда ему могло показаться, что я его не очень люблю, потеряно невозвратимо. Сколько их ушло, этих лет… Отец продолжал рассказывать.
– Знаешь, с тех пор как малышка живет у нас, жизнь совершенно изменилась. Одним словом, я тоже открыл для себя «искусство быть дедушкой».
– Ты еще слишком молод, чтобы чувствовать себя настоящим дедушкой.
– Меня это нисколько не огорчает, наоборот. Она такая ласковая девчушка, быть с ней для меня радость.
– Да, она миленькая, это правда, и она вас обожает, маму и тебя. Она прямо рвется к вам. Но все же не балуйте ее слишком!
В этот вечер по дороге домой я проходил мимо церкви и услышал орган. Я знал эту музыку и любил ее, и я зашел, чтобы послушать ее до конца. Там шла какая-то служба, должно быть, обедня, хотя я ничего не смыслю в литургии. Народу в церкви было мало, я сел на скамейку и, слушая орган, стал наблюдать за теми, кто сидел здесь. Я задался вопросом, откуда в наше время берутся люди, которые испытывают потребность присутствовать при отправлении архаического обряда, столь чуждого «современной жизни». Конечно, в богатых кварталах по воскресеньям в одиннадцать утра церкви полным-полны. Но это скорее светский обычай, кастовый долг: когда зарабатываешь больше определенного уровня, приходится иногда ходить на аукцион, зимой уезжать кататься на лыжах в горы и приправлять жизнь капелькой духовности (одиннадцатичасовая месса, отец Тейяр[43] и т. д.). А вот эти несколько человек, забредших на вечернюю службу в рядовую церковь безвестного квартала, были настоящими верующими, они пришли сюда не из чувства классовой солидарности, а исключительно по внутренней потребности, по убеждению. В чем их убеждения? Так как я абсолютно чужд религии, я об этом ничего толком не знаю. Но все же у меня остались какие-то крохи школьных воспоминаний. Вот, например, помнится, мы учили, что бог, чью жертву сейчас прославляют у алтаря, произнес когда-то Нагорную проповедь, и там были маловразумительные слова о счастье быть смиренным, обездоленным, бедным и даже о счастье быть презираемым, о счастье страдать. Я глядел на жалкую паству, которая сохранила ему верность через две тысячи лет после его смерти, в эпоху завоевания космоса, победоносного шествия технократов и таких мироносных вселенских соборов… Говорят, профессия накладывает отпечаток на лицо человека, так и на лица этих прихожан наложился отпечаток их веры. Достаточно было взглянуть на них, чтобы понять: они никогда ничего не потребуют и уж меньше всего своего места под солнцем. Как сказала бы одна хорошо знакомая мне молодая дама, это были «полные ничтожества». Они отдавали все – время, труд, деньги, и никогда ничего не получали взамен. Им, наверно, было невдомек, что, работая локтями, можно протиснуться вперед, они не знали, как давить все и вся, что тебе мешает на пути, – одним словом, как быть просвещенным гражданином на этой самой гордой из планет. Значит, они получали то, что им причитается: полумрак церкви, где кто-то бормочет абсурдные слова. Полные ничтожества.