– У тебя есть карты первого отражения? – поинтересовался я у Ребекки.
Графиня молча кивнула и в несколько легких взмахов открыла интерфейс, выбрав из списка планов Землю и приближая ее изображение. Чуть крутанув интерактивный глобус, я нашел Красноярский край, увеличил масштаб и, найдя Таежный Маяк, подвинул картинку в сторону, уходя к двум деревням, где провел детство.
– Вот здесь, – показал я на излучину реки и посмотрел на Юлию: – У меня к тебе просьба. Верни нож в первое отражение и воткни его в…
– В расщепленный молнией дуб, – посерьезнела Юлия, глядя прямым взглядом.
Кивнув, я едва прикрыл глаза, и перед внутренним взором предстал невероятно далекий, но навсегда отпечатавшийся в памяти мой первый летний рассвет на берегу подернутой дымкой реки. И широкий, расщепленный молнией дуб, который давал мне приют в знаковые моменты жизни.
– Я верну нож и у меня все получится, – Юлия, не обращая внимания на блеснувшую глазами Ребекку, подошла ближе и обняла меня, легко коснувшись губами щеки – успокаивая. И сразу отошла, отвернувшись и избегая моего взгляда.
– Есть что-то такое, что я должна знать? – холодно поинтересовалась Ребекка с явно читающимся в сторону Юлии раздражением.
– Есть вещи, которые никому не стоило бы знать, – пожав плечами, прямо посмотрел я на графиню. – Но после единения памяти так получилось, что Джули о них знает.
Краем зрения увидел, как Юлия от нежданности резко повернула голову, удивившись тому, что я первый раз назвал ее «Джули». Ребекка продолжала смотреть мне в глаза.
– Есть такие вещи, которые я не хотел бы никому рассказывать. Даже на исповеди самому себе, – размеренно проговорил я, повторяясь, внимательно глядя на графиню. – И очень не хотел бы, чтобы о них узнала ты. Это никак не влияет на наши отношения, на мое нынешнее мировоззрение, мысли или чувства. Это старая, забытая грязь, и я не хочу, чтобы она тебя касалась.
– Это твоя жизнь, – просто пожала плечами Ребекка: – И я хочу об этом услышать.
Поджав губы, Юлия забрала у меня и графини бокалы и вернулась к столу, разливая вино.
– Даже если я не хочу об этом не только говорить, но и вспоминать?
– После единения памяти так получилось, что и ты обо мне знаешь такие вещи, которые я не рассказала бы под пытками – не то что на исповеди. И если бы не знала она… – короткий взгляд на Юлию, – я бы не стала настаивать.
– Хм, – под взглядом Ребекки кашлянул я.
И задумался. События моего детства были табуированы для воспоминания – а когда перед взором и вставали образы из прошлого, я старательно их гнал. Так старательно, что эти воспоминания слово перестали быть моими – у меня будто получилось не то чтобы забыть все плохое, но дистанцироваться от этого – словно от послевкусия дурного и грязного фильма или поступка.
Но сейчас, когда я чувствовал, что Ребекке очень важно услышать мой рассказ, я не бежал от воспоминаний – и вдруг понял, что отношусь к произошедшему уже ровно, без эмоций. Как к грязевой канаве, через которую пришлось перейти – оставив, правда, навсегда на другой стороне любимых и близких – тоска и горечь от расставания с которыми оставалась до сих пор.
И я вдруг с удивлением понял, что не испытываю никого отторжения от идеи рассказать графине о своем детстве. Хотя то, как она на это отреагирует, меня серьезно волновало.
– Когда мама меня родила, она была невероятно красива, – принялся я рассказывать, вдумчиво подбирая слова. – Я видел ее свадебные фотографии – это просто космос, даже без фотошопа на любую журнальную обложку. Когда ее хоронили, ей было двадцать шесть, но выглядела она на все сорок.
Как понимаю сейчас, умерла она от усталости и безнадеги. Мой… Человек, который биологически приходился мне отцом, ее муж… он ее бил, довольно часто. Не работал, периодически мотался в Красноярск или в Новосиб на попутных лесовозах, брал микрозаймы… небольшие кредиты, – пояснил я графине, – и, возвращаясь домой, их пропивал.
Потом, когда маму похоронили, а ему перестали давать деньги даже самые грязные шарашки, он находил себе женщин, брал кредиты на них – и пока деньги были, они пропивали их вместе.
В один из дней я вернулся из школы, а дома была очередная шалава в мамином платье. Она была не совсем трезвая и чистая – в отличие от платья. Не знаю, не помню, что я ей сказал – но, наверное, это было что-то обидное. Она схватила меня за руку и кинула в стену, а потом несколько раз пнула – дело житейское, я к тому времени уже привык. Мой старый кот бросился на нее, но она палкой от шваброй сломала ему позвоночник – он двигаться не мог, но не умирал. Помню, я пытался его кормить, а он – рассказать мне, как ему больно.
Когда… тот человек, который по документам считался моим отцом, вернулся домой, женщина пожаловалась, что я плохо себя веду. Он был в неважном настроении – его кинули с зарплатой. Кота он добил, а я вылетел в сени… на веранду, – пояснил я Ребекке непонятное слово, – как футбольный мяч. Он сломал мне три ребра, как потом оказалось. Хотел добавить еще, но я убежал. И сразу прошелся по главной улице, постаравшись сделать так, чтобы несколько человек видели, что я ухожу из поселка.
В тот день не только закончилось мое детство. Я тогда впервые узнал, что такое настоящая ненависть. Дело в том, что кота, которого убили эти люди, мы брали вместе с мамой маленьким котенком – я видел фотографии где он спал со мной в кроватке. И тогда я словно впервые осознал происходящее – и понял, что именно чужая тупая злоба этого человека убила мою мать– как только что последнее близкое мне на это свете существо.
Я отнес и закопал кота на могиле матери – неглубоко. Поужинал конфетами с могил, дождался ночи и незаметно вернулся домой. Прокрался в свою комнату, а когда… эти люди закончили выпивать и заснули, зашел в их комнату. Подтащил плед к дивану и, раскурив две сигареты, положил их так, чтобы покрывало затлело – пришлось раздувать. Потом перешел на кухню и собрал растопку… старые газеты и щепки, в кучу у дров рядом с печкой. Да, у нас была печка, которую дровами топят. Хотя и было лето, но дрова рядом с ней лежали – не на улицу же выносить.
Когда покрывало в комнате уже хорошо дымило, я поджег поленницу и вышел на улицу. Убежал в лес только тогда, когда дом полыхал, а из него никто не выбежал.
По мере того, как рассказывал, в носу появился кисло-сладкий запах углей пепелища сгоревшего дома – многократно пролитого водой пожарными, приехавшими из райцентра под самый конец.
– Ночь я провел на излучине реки, – невольно ощерился я, глядя сквозь пространство в воспоминания. – Накидал сена в старый дуб – он был расщеплен молнией, и часть легла параллельно земле, как полка в поезде. Когда проснулся, испытал удивительное чувство. Наверное, это было ощущение свободы.
Утром вернулся в поселок. Серьезно разбираться никто не стал – меня сначала отправили в больницу, а потом к двоюродной бабушке в Первомайский – это соседний поселок.
– Не могу сказать, что это страшная или грязная история, – пожала плечами Ребекка, заполняя паузу и глядя на меня чуть склонив голову. – Но ведь это еще не все? – добавила она, кратко посмотрев на Юлию.
– Не все, – кивнул я и, удивляясь тому, с какой легкостью рассказываю подробности своей жизни, продолжил: – В Первомайском имелась… молодежная банда – так тебе будет понятней. Все скидывались в общак… в казну для арестантов, – снова пояснил я, – якобы для тех, кто сидит в тюрьмах.
– И ты оказался в этой банде, – когда я ненадолго задумался, произнесла Ребекка.
– Бекки, понимаешь, Рабочий Поселок и Первомайское – это умирающие моногородки. Это не то место, где ты выбираешь оказаться в банде или нет. Тебя или принимают, или из тебя вынимают – используя как дойную корову. С меня доить было нечего – бабушка с которой я жил, говорила мне, что живем на минимальную пенсию – денег у нас совсем не водилось. И да, мне – чтобы не превратиться в опущенного, пришлось доказывать, что я достоин того, чтобы пополнить ряды юных уголовников.