– Я как раз нынче хотел ее выстирать. Я полагал, что здесь мы отдохнем. – И слуга-дворянин подмигнул своему господину. – Особенно по случаю свалившейся лестницы. Нам следовало бы ее опять приставить да наверстать упущенное.
– Негодяй! – воскликнул Генрих, искренне возмущенный. – Я и без того извалялся в соломе. – Затем резким тоном приказал: – Когда я вернусь с купанья, чтобы все лошади были оседланы. – И тут же побежал к ручью, на ходу сбрасывая платье. Потом отряд действительно пустился в путь; но не прошло и четверти часа, как они увидели, что им навстречу скачет во весь опор гонец, он подъехал, не спрыгнул, а свалился с коня и, став на ноги, пошатнулся; кто-то поддержал его за спину, а он прохрипел: – Я… из Парижа… в четыре дня вместо пяти. – Лицо его пошло белыми и багровыми пятнами, язык вывалился изо рта, и, что казалось еще более тревожным, из широко раскрытых, смятенных глаз выкатились крупные слезы. И такая тишина воцарилась вокруг гонца, что было слышно, как они падают на его колени.
Генрих, сидя в седле, протянул руку, взял поданное ему письмо, однако и не подумал вскрыть его; напротив, рука его бессильно повисла, он опустил голову и сказал среди великой тишины раскинувшихся вокруг просторов, с затерянной в них горсточкой людей, сказал вполголоса:
– Моя дорогая матушка умерла. Четыре дня тому назад. – Он обращался к самому себе, остальные это ясно почувствовали. И они сделали вид, что не слышат, – пусть сообщит громко; бережность и чуткость выказали даже самые отчаянные буяны. Наконец новый король Наваррский прочел письмо, снял шляпу, и все тоже сняли; и тогда он сказал им: – Моя мать, королева, скончалась.
Иные из его спутников переглянулись, на большее они не отважились. Подобное событие не из тех, с которыми легко примиряешься, оно влекло за собой величайшие перемены: перемены ждут и их самих, но какие – они еще не знали. Жанна д’Альбре воплощала для них слишком многое, она не смела умирать. Она вела их вперед и кормила их. Она помогала им добывать хлеб, который растет на пашнях, и хлеб вечной жизни. Наши свободы! Жанна д’Альбре добивалась их для нас! Наши крепости! Хотя бы Ла-Рошель на берегу океана – она их для нас завоевала! Наши молитвенные дома на городских окраинах – она их сохранила; мир в наших провинциях, наши женщины, возделывающие поля под покровом господним, пока мы скачем на конях в ратное поле и бьемся за веру, – всем этим была Жанна д’Альбре! Какая же судьба постигнет нас теперь?
Эта мысль сменилась ужасом, затем гневом, и сейчас же неудержимо вспыхнуло подозрение, что кто-то в этом повинен, что тут действовала рука преступника, ибо столь великое несчастье не может совершиться само собой. Покойница мешала сильным мира сего, и вполне ясно, кому именно. В этом растерявшемся отряде люди понимали друг друга без слов, у них были одни и те же мысли и чувства. В толпе слышались отдельные бессвязные возгласы, как будто их издавал спящий, лишь постепенно они становились громче, сливались в гневный ропот, угрожающе нарастали; и наконец из кучки гугенотов вырвались слова, словно кинжал, выхваченный из ножен, словно кто-то их произнес со стороны, другой вестник, незримый:
– Королеву отравили!
Все наперебой стали повторять их, каждый произносил вслух, как бы вслед за незримым вестником:
– Отравили! Королеву отравили! – И сын умершей повторил их вместе со всеми, и он получил эту весть, как остальные.
И тут произошло нечто неожиданное: юноши протянули друг другу руки. Они не сговаривались, но это была клятва отомстить за Жанну д’Альбре. Ее сын схватил руки своих друзей – дю Барта, Морнея и д’Обинье. С Агриппой он объяснился, сжав его пальцы и как бы желая сказать: «Вчера поваленная лестница, возня с женщинами, а сегодня вот это. В чем же мы можем упрекнуть друг друга, в чем раскаиваться? Такова жизнь, и мы пройдем через нее рука об руку». И своего слугу д’Арманьяка, которого он перед тем так разбранил, Генрих тоже взял за руку. В это время чей-то голос начал:
– Явись, Господь, и дрогнет враг!
Сначала пел один Филипп дю Плесси-Морней, ибо среди всех он был наиболее склонен к крайностям, в его душе обитала слишком неугомонная добродетель. Но когда он повторил первую строку, к нему присоединилось еще несколько голосов, а вторую уже пели все. Они спешились, молитвенно сложили руки и пели – горсточка людей, которой не видел никто, кроме, быть может, Господа Бога, – ведь ему они и воссылали этот псалом; пели, как будто звонили в набат, воссылая ему псалом!