Час спустя Толя пошел к Харламовой. Настенька открыла ему дверь, и он тут же увидел Варвару Алексеевну, вопросительно выглядывавшую в коридор из своей комнаты… Она даже вскрикнула — до такой степени обрадовалась его приходу.
Довольная, что Коли нет дома и никто не помешает им поговорить, она повела гостя к себе в комнату, где вся мебель была из одинакового светлого лучистого дерева. Она усадила его в кресло с изящно выгнутыми подлокотниками, с удивительно удобной, мягко охватывающей спинкой, точно таящей в себе живую заботу о человеческом теле.
Вокруг было еще несколько других таких же кресел, и чудесный столик с ребристой откидывающейся крышкой, с полочками и крошечными ящичками в глубине, и диван, и большое овальное зеркало, которое можно было наклонять под любым углом между двумя тяжелыми тумбами.
Варвара Алексеевна мяла платочек, то и дело перекладывая его из одной руки в другую, путалась в робких, неопределенных жалобах.
— Толя, я вас так давно знаю, ведь вы еще в детский сад ходили вместе с моим Колей… и вы поймете… вы должны извинить меня…
— Варвара Алексеевна, почему вдруг это «вы» и какие-то извинения?..
Тут она призналась, что хотела поехать в университет, к секретарю комсомола на Колином курсе… А секретарь, оказывается, он, Толя Скворцов, тот самый Толя!.. Вот она и позволила себе… Она решила послать за ним…
Движением руки и головой она показала, что сию минуту соберется с силами и все расскажет, но вдруг отвернулась и заплакала.
Он вскочил с кресла — стало неловко, неприютно в великолепном кресле. Должно быть, Коля натворил что-нибудь скандальное и мать рассчитывает, что он, как секретарь комсомола, выгородит товарища детских лет, вызволит его из грязной истории!
— Другому, верно, я не посмела бы признаться… Но вам, Толя, вам…
Так и есть!
Он с досадой осматривался в ожидании неприятной просьбы, заранее приготовившись в самых решительных выражениях отказать в малейшем пособничестве.
— Но, боже мой, — продолжала она сквозь слезы, — как ужасно, если матери приходится искать защиты от собственного сына!
И, услышав это, Толя устыдился только что промелькнувших в нем враждебных мыслей, он участливо склонился над растерявшейся в беде женщиной. А она, прикрываясь платочком и стыдливо отворачиваясь, торопливо жаловалась на расхищенную библиотеку, на дерзкие, наглые угрозы сына, на недавнюю попойку скопом в ее доме, точно в каком-нибудь притоне, на возмутительные сцены всякий раз, когда она пробует образумить Колю… С ним невозможно стало разговаривать — он оскорбляет ее, смеется и издевается над нею…
Всех «нюмбо-юмбо» вспоминал Толя в эти минуты — и Румянцева, и Ивановского, и Рыжего, и Русого, и тех прошлогодних «ораторов», что защищались от его обвинений на заключительном, перед летними каникулами, комсомольском собрании, и даже тех, о ком писал издалека Алеша… «Берись, товарищ секретарь, за хирургический нож!» Всю четверку разделают они на общем собрании сразу же после зимних каникул: пусть комсомольцы на курсе увидят во всей красе «нюмбо-юмбо» — и те, кто сомневался, не верил, считал тревогу на этот счет преувеличенной, и те, кто отчасти соглашался с ним, но добродушно посмеивался над пустоглазыми дикарями, находя в их нравах и повадках лишь невинную, безобидную игру в варварство, и те, кто возмущался с ним вместе, уже угадывая, уже предчувствуя злую и опасную природу «нюмбо-юмбо»…
В квартире грянула вдруг музыка, та самая, аналогичная… Варвара Алексеевна вскочила с кресла. На лице у нее, в глазах ее мелькнули испуг, тревога, страх, беспомощность. Она забегала по комнате.
— Толя, скорее… — забормотала она. — Потихоньку… Старайтесь, чтоб он не увидел вас… Уходите!.. Ой, нет, все равно, там висит ваше пальто, и он, конечно, уже заметил, он уже знает, что вы здесь…
— Варвара Алексеевна, выслушайте…
Но она замотала головой, умоляя молчать. Подошла к зеркалу, торопливо попудрилась, стараясь скрыть следы слез.