Какое-то время едят молча. Потом, подкладывая Сергею котлету, обычным своим голосом, чуть усталым и приглушенным, она сообщает:
— Знаете, мальчики, если бы я не работала в этом торге, да еще юристом, мы бы и копейки могли не платить. Ведь ты же не материальщик…
— Кто? — переспрашивает Сергей.
— Материальной ответственности не несешь, — поясняет мама, — и платить не обязан. Но придется, — вздыхает она, — это тебе наука…
Дальше Сергей не слушает.
Работать бесплатно — не сахар, и Сергей, прежде чем примириться с этим, проходит все стадии примирения, начиная с естественной и недолгой радости по поводу того, что не семьсот ему выплачивать, а сто шестьдесят, и кончая приступами раздражения, злости, доходящей до отчаяния.
Такие минуты бывают редко, обычно они настигают Сергея, когда задерживается машина, или когда из-за работы он вынужден отказать себе в том, в чем раньше отказывал сравнительно легко — хороший фильм, свидание, вечеринка…
Но чаще минуты раздражения, тупой злости, как он сам, вспоминая, оценивает это, настигают Сергея, когда он собирается в магазин — и тогда достается всем: вещам, одежде, мебели, брату, матери и даже себе, но больше всего матери, а еще больше — себе. Шагая в магазин, он проклинает свою несдержанность, оправдывает ее, проклинает оправдания и проклятия, и снова оправдывается… И когда, наконец, замечает эту вращаемость и переплетенность, понимает, что утеряны концы и начала, не за что уже зацепиться, да и незачем, тогда становится горько, гложет стыд. Лишь за работой он обо всем забывает.
Однажды мама обмолвилась, мол, вот какая петрушка, женщины кивают на Васю — у того раньше был свой ключ от замка, и он не сдал его, сказав, что потерял.
— Как ты считаешь? — спрашивает мама. Сергей отмахивается — не знаю.
И тогда впервые задумывается: называя Васю прохвостом и прощелыгой, приписывая Васе любые мыслимые грехи и пороки, теперь, поставленный перед проблемой выбора — считать ли Васю негодяем, расчетливым и жестоким, играющим удобную роль простака, или же только бутафорным злодейчиком, обыкновеннейшим, в сущности, пьяницей, — Сергей не может с достаточной твердостью решить: так ли, эдак… Утешается он лишь тем, что теперь изменить ничего нельзя, его позиция по отношению к Васе не может иметь каких-нибудь ощутимых последствий, кроме, разве что, разрешения вопроса — «здороваться — не здороваться».
Васино поведение после случившегося также можно истолковать по-разному — он прекратил свою травлю и попросту избегает Сергея, не клянчит больше бутылочки, не вступает с ним в разговоры, не шутит, будучи в «увольнительной». Может, ему стало стыдно за содеянное, и он избегает Сергея, чтобы не бередить рану, или, наоборот, боится чем-либо выдать себя? А может, если Вася не причастен к случившемуся, он раскаивается в том, что допекал Сергея? Или считает, что теперь-то студентик освободит теплое место?..
С первой зарплатой Сергей расстается легко, еще сильна в нем радость от того, что выплачивать не семьсот, а гораздо меньше… А вот следующий месяц кажется ему длинным необычайно… Но и он кончается. И Сергей работает еще один месяц — из самолюбия, из упрямства, чтобы не считали: мол, чуть не так, сразу в кусты. Потом увольняется. Все-таки жалобы матери на денежную стесненность во многом преувеличены, и острой необходимости в его заработке нет. И хотя Сергей сильно скучает первое время, не знает, куда себя деть, — так не хватает ему сладковато-влажного запаха молока, прочно пропитавшего комнату, бутылки кефира, «тяпнутой» на двоих, чувства силы в руке, сжимающей крюк… Да мало ли…
Иногда, вечером или ночью, по пути домой, Сергей, услышав грохот ящиков, заворачивает во двор магазина — посмотреть, как работает новый приемщик, незнакомый белобрысый парень в очках, кажется, его ровесник. Сергей здоровается с шофером, смотрит, как работает новый приемщик, покупает у него бутылку кефира, глотает кефир… но прежнего вкуса почему-то не чувствует.